Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 67

На деревянной перегородке-стене, вероятно, висит ковер. Игорь окончательно уверился, что так оно и есть, если штукатурка отпала, брешь, конечно же, покрыли ковром… Как он будет смотреть в глаза людям?! Окажись рядом Мила, жильцы квартиры, пожалуй, встретили бы его без обиды: при девушке не рискнули бы ругать.

Игорь стоял в нерешительности перед кнопкой звонка. Стук входной двери вернул его к действительности. Он оглянулся и замер — Мила!

— Извини, Игорь! — голос звучал потерянно и виновато. — Едва вырвалась с лекций.

— Как ты узнала, что я здесь?

— Интуиция… Ребята на вокзале сказали, что ты, не предупредив никого, куда-то умчался. Я догадалась — сюда… — Она стояла рядом с Игорем, не отводя взгляда, смотрела ему прямо в глаза. — Пожалуйста, не волнуйся, я обязательно схожу в эту квартиру, все узнаю и напишу тебе… — Помолчав, добавила: — Обещаю…

Он взял в свою ладонь ее маленькую руку и благодарно пожал ее. Вдвоем они, торопясь, побежали к вокзалу.

РАССКАЗЫ

Яблоко из города

Настоящее яблоко впервые попробовал я зимой. Это была антоновка. Хорошо помню и ту первую послевоенную зиму, и то яблоко…

Помню, как, войдя в дом после дальней дороги, мать развязывала и снимала с головы темно-серый платок, как расстегивала плюшевый свой жакет и, обводя нас сияющими глазами, отдыхала и облегченно охала, что добралась наконец и что в доме вроде бы ничего не случилось и не стряслось без нее.

У порога стояла пахнущая морозом кошелка, прикрытая белой марлей. Морозом и еще чем-то, необыкновенно свежим и новым, наполнявшим дом волнующим ароматом, пахла одежда матери. Как будто бы и знакомым, да так давно забытым, что как ни напрягайся, ни вспоминай, объяснить не сможешь.

Аромат, который внесла в дом мать, одинаково схож был и с запахом первых дорожных льдинок, и падающего на промерзлую землю снега, и студеного стожка сена, и мокрой прелой листвы, и мартовских вечерних сосулек, и даже грибов немножко; было в нем и другое что-то, все пересиливающее, неумолимо влекущее и такое близкое, что в одну минуту ты как бы делался самым счастливым и радостным человеком на свете.

Всей семьей мы молчали, нетерпеливо поглядывая на загадочно улыбающуюся мать. Что же редкостного привезла она сегодня из города?

Мы не торопили ее, отдыхавшую после дороги.

— Ну, как тут у вас дела? — спросила мать, протягивая руку к кошелке.

— Все хорошо, — заверил отец, пододвигая кошелку.

— Нормально, мама! — подтвердили и мы.

— Ну, молодцы.

Мать знала, что мы ждем подарков. В действительности так и было: что бы ни делали, чем бы ни занимались днем, — бегали ли по хрусткому снегу или катались на санках, — мысль каждого была об одном и том же — о возвращении матери.

И вот сидит она зимним вечером перед нами, в теплой избе, протопленной отцом к ее возвращению, сидит раскрасневшаяся, усталая и довольная, с дороги разгоряченная и потому в накинутом на плечи платке, поданным ей отцом.

И что-то произойдет вот-вот, чем-то угостит нас мать?

Всполошно бьется сердце.

— Корова пила?

— Три раза.

Почему мать спрашивает — понять нетрудно: корова — главная наша кормилица. Без нее семье пришлось бы туго. Но другое теперь беспокоит мать, о чем мы тоже знаем. Со дня на день корова должна отелиться, и случается это чаще ночью…

Вдруг начинается хождение взад-вперед с фонарем, возня во дворе, вполголоса разговоры, греется срочно вода, иногда она стоит наготове заранее в большом чугуне в печи; потом внезапно наступает затишье, только пес во дворе поскуливает то ли от зябкого холода, то ли от происходящего в хлеве.

Мать с отцом исчезают и неизвестно когда вернутся; но из сеней вскоре доносятся топот, лязг и бренчание дверной клямки, остерегающие голоса у порога, и в избу на старом тулупе либо просто в овчине с предосторожностью вносится нечто войлочно-душноватое, как бы нарочито нагретое, и опускается на пол в запечье. Оттуда светит фонарь и слышны шепчущиеся голоса, там вершится таинство, и вдруг раздается слабое, покорное, полуживое, но радостное мычание.



Сразу и не поймешь, во сне или наяву почудился этот трогательный голос теленка, которого весной надо пасти, а если убежит, получать взбучку. Телок или телочка — кто бы ни был, а хочется откинуть скорей одеяло, спрыгнуть с постели и бежать по дощатому полу смотреть — есть ли белое на лбу пятнышко и какого цвета самое существо, дивно возникшее в доме зимней ночью.

Мать либо отец остается дежурить за печкой, в то время как второй из них спешит в хлев — таинство продолжается. Трудно оторвать от подушки голову, да и родители все равно прогонят — смотреть до утра почему-то нельзя, нет и силенок разогнать детский липучий сон.

Не раз и не два так повторялось на моей памяти, и всегда с трепетом переживали мы ночное событие. В каждый отел мать волновалась, боялась проглядеть — вдруг да погибнет в хлеву, пропадет корова. Если же корова пила, да трижды, значит, все пока шло нормально.

У матери свои приметы, и точнее ее никто не предугадает отела.

…Мать сняла марлю с кошелки, отряхнула. Сверху лежали баранки, печенье и отдельно в кульке — конфеты-подушечки. Это — нам, детям. Отцу перепала селедка.

— Угадайте, что я привезла еще? — смеясь, спросила мать.

Она сунула руку в карман плюшевого жакета, висевшего к тому времени на гвоздике, и достала крупное, светло-зеленое яблоко.

— Вот это да-а-а! — изумились мы, забывая про сладости.

— Яблоко одно. Разрежьте, чтоб каждому было.

И яблоко легло перед нами на стол. Из выдвижного ящика в столе мы извлекли небольшой, с белой костяной ручкой ножик и положили рядом. Яблоко, да среди зимы, да из города, да к тому же большое, пусть и одно, а все равно видеть его казалось чудом, волнующим неправдоподобием. Зачарованные, мы не решались трогать, и мать истолковала это по-своему:

— Денег не было, а то бы каждому по такому купила.

— И сколько стоит оно, мама?

— Дорогое, детки…

— Магазинное?

— Не-е-ет, дед один продавал на рынке, по десятке штука — по теперешним послевоенным ценам.

— Вот это даа-а-а! — затянули мы, не веря, чтоб десятку стоило одно яблоко.

— Он что, из ума выжил? — возмутился отец. — Да мы до войны такие в Смоленск возами возили.

— До войны, да не сейчас, — рассудила мать. — Деревца яблоневого нигде не уцелело.

Много раз слышали мы о довоенных, прежних садах, какими были они обильными, в особенности колхозный, и о яблонях на огородах, и что славились вроде и раскупались яблоки наших мест везде, куда привозили их. Война извела, выжгла, вырубила сады под корень. И антоновка в краях здешних стала в диковинку. Взрослые не занимались, как успел я заметить, садами, главной заботой их оставалось хлеб сеять.

Отец взял яблоко, повертел, посмотрел на свет.

— Добрая антоновка, — знающе оценил он.

Маленьким ножиком с костяной ручкой он надавил на него сверху и развалил на две половинки, как дровяной чурбак. Знакомый уже аромат обдал нас. Сомнений не оставалось: только яблоко и могло породить то трепетное благоухание, которое возникло с приходом матери. Отец «расколол» и каждую из половинок. И одну поделил еще раз. Крупные отдал нам, а две меньшие — себе и матери, тонкие, почти прозрачные дольки, каким бывает теперь мармелад.

— У меня и зубов-то нет, — отмахнулась мать, но в общей суете нашей и радости отказываться не стала, иначе бы никто из нас без матери есть не стал.

— Дай-ка я лучше кожицу сниму, — сказала она отцу, беря ножик и срезая кожуру со своей дольки.

Подражая, принялись чистить по очереди и мы; кожура, однако же, пахла так вкусно и аппетитно, что я первым съел ее прежде яблока. Моему примеру последовали и младшие. Кожуру от той крохотной дольки, что перепала, мать бережно завернула в бумажную салфетку и положила вместе с ножиком в выдвижной ящик кухонного стола.