Страница 10 из 25
— Ладно, ладно, садитесь, — просит мать. — А то шибко-то много наберете, надо будет папаше кобылу запрягать, вывозить ягоду… Садитесь… Хватит нам ягоды. Вы у меня нынче и так молодцы — ишь, на пару-то ведро и нафукали. Шуру обогнали… Надо отцу показать — пусть гостинец вам срочно берет. Не зря же старались, работнички вы мои. Вот скоро еще по брусницу пойдем, дак вы нас ягодой завалите. Сдавать будем… А там и грузди пойдут, рыжики.
Домой брели счастливые — с добычей, и все бы ладно, но невдалеке от заимки на лесной бусанок вдруг выскочил серый заяц, и Шура, как маленькая, заполошно кинулась за ушканом, тут же и споткнулась о замшелыю валежину и просыпала ягоду. Села на траву и заплакала.
— Чо уж теперичи реветь ревьмя, — укорила мать Шуру, — коль детство заиграло. Эка невидаль — заяц. Собирать надо ягоду…
И всякий раз ближе к бабьему лету мерцание начнет томить особенно сильно, уманивая в лес, но тот голубичник, где ягоды народилось синым-синё, синё-пресинё, уже никогда не выкажется ему. Где-то он прячется на родном приудинском хребте и не желает казаться, из лета в лето синё усыпаясь голубицей.
Весь вечер, а потом и во сне будет покачиваться перед Ванюшкиными глазами голубичное мерцание, превращаясь в призрачное звездное; от мерцания сомлеет и томно закружится голова; голубичное мерцание оживет и после Покрова Богородицы, когда Ванюшку отдадут в учение, когда с чуть слышным шелестом полетят с низкого, густого неба белые мухи, и мороз раскрасит избяные окошки голубичными кустами. Ягодное мерцание нежданно-негаданно явится, когда сельская учительница Нина Астафьевна, за малый росток прозванная Махоней, помянет войну, как гибли от холода-голода малые детушки, — сердце Ванюшкино защемится болью, горло перехватит сухость и к моргающим глазам прильнут слезы, но тут же, будто противясь горю, не покорствуя, само по себе народится перед опечаленным взором с невиданной яркостью и приманчивостью теплое леточко, и привидится рыбалка среди розоватого утреннего тумана, и бескрайний голубичник, где в звездной синеве вольно пасутся он и сестра его Вера, а мать с улыбкой присматривает за ними.
Явится и поманит Ванюшку тот, синё пыхнувший в ребячьи глаза и, похоже, укочевавший от нахрапистого люда в дальнюю тайгу тот богатый ягодник, и затомит блажь отыскать его, хоть глазочком глянуть на курешок, где ягоды народилось синым-сине, сине-пресине. А с манящим голубичным мерцанием оживут и ласковые материны глаза, послышатся словно с небес ее поучения, по-лесному неспешные, теплые, припахивающие сосновой смолой, мхами и багульником.
XIII
В деревне отец спихнул ребятишек с рук на руки сыну Илье и молодухе Фае, а вечером, будучи еще в зачинном, балагуристом хмелю, ведал им про свое церковно-приходское учение-мученье, словно предвидел, что тиходумный и одичавший в тайге сынок наберется муки, пока одолеет азы да буки. Парнишка вроде и смирный, да в смиренном болоте все луканьки гощуют.
— Нам, архаровцам, ежели через передние ворота ум не входит, через задние загоняли, — толковал отец новоженям, но как бы и для Ванюшки, который подслушивал застольные беседы из горницы. — Да… Мы ведь, Фаина Карловна, ишо азы да буки зубрили…
Брат Илья, сам любил побалагурить, ущедряя речь шутками-прибаутками, но, чтя отца, лишь почесывал, облитую тельняшкой, взбугренную грудь да лукаво поигрывал медвежалыми глазками. Фая, высокая, сухопарая, разливая окуневую уху, выкладывая на тарелки молодую вареную картоху, сумрачно и отчужденно косилась то на свекра, то на хмелеющего мужа. Больно уж не привечала она, строгая и молчаливая, хмельные и ухабистые краснобаевские застолья.
— Да, Фаинька, крепко нас учили, — поминал отец. — Быва-лочи, сидим на лавке, все за одним столом. Учитель важно, чисто гусь, у доски похаживат, сердито головой поваживат, наставлят на ум, что пророк Наум. В ранешнее время как раз и шли в учение на пророка Наума, с начала декабря… Ну, сидим, зубрим азы. А вицы — прутья тальниковые — в деревяной кадке торчат, отмокают. Спробовал я эти вицы на своем заду…
— Надо было вам Илью почаще… вицами… — теперь бы меньше гулял, — вставила Фая, брезгливо глядя, как муж, корежась, маетно жмурясь, тянет водку из стакана.
— Не, Фаинька, я ребятёшек и пальцем не трогал. Поворчу, бывало…
— А надо бы, — покачала головой молодуха. — Снять штаны да принародно выпороть.
В горнице залился хохотом Ванюшка, вообразив Илью, горделивого и бравого морячка, принародно скинувшим порты, чтобы лечь на лавку под прутья.
— На кнуте, Фая, далеко не уедешь, — загонишь кобыленку, ясно море. Не всё бичом да хлыстом, можно другой раз и свистом, — Илья хлопнул пустым стаканом о столешницу и, ощерив в улыбке лошажьи зубы, потянулся к Фае, широко отмахнул руки, словно хотел приголубить женушку в объятьях, потом басовито, тянуче пропел: — Сибирь, Сибирь, люблю твои снега; навек ты мне, родная, дорога… — но тут же осекся, стал закусывать соленым окунем.
— Досталась мне школа, — продолжил отец. — Хоть и смалу смекалистый был, все на лету ловил, но шибко баловный рос… Помню азбуку зубрили, за учителем вторили: аз — били меня раз, буки — набрался муки, верендеи — мухи в квас залетели, ер, еры — упал дедушка с горы, ер, юсь — сам подымусь, ижица — вица к гузну движется… К моему… — отец засмеялся. — Как-то додумался, живую мышь в школу приволок и учителю в сундучок сунул. Он там книжки держал… Учитель сундучок открыват, а оттуль мышь — прыг…
— Петр Калистратович, — укорила молодуха свекра. — Чему вы мальчика учите?! — она кивнула головой в горницу, где Ванюшка за круглым столом разглядывал картинки в новеньком букваре, не пропуская мимо ушей и застольные разговоры. — Ему нынче в первый класс идти. Тоже начнет вытворять…
— Так ить выпороли, Фаинька, — оправдался отец. — Тут уж сам Бог велит выпороть. Дознался, зараза, потянули Варавву на расправу. Пришлось порты скидавать да на лавку ложиться… Мужиков, бывалочи, и тех старики пороли за провинности, а уж нас, ребятишек, не щадили. Дак и в люди вышли, не варнаки… А уж как закон Божий, дак и вовсе страху натерпишься. Бого-вы слова хором учим, а батюшка… дородный такой поп с нашего прихода… коршуном скрадыват. Ему, заразе, мало, что мы сидим тише воды, ниже травы, муха пролетит — слыхать; нет, паря, ему надо, чтоб повторяли за ним Боговы слова с чувством, с толком… Бывало, иной парнишка зырк в окошко, либо в носу начнет колупать, батюшка тут как тут. «Бес тебя, — дескать, — смущат, от Бога отводит. Счас, — мол, — буду из тебя беса изгонять…» И хвать огольца за ухо, да так крутанет посолонь[9], что бес с перепуга и даст драпу. А у парнишки аж тёмно в глазах. А батюшка ишо и приговариват: дескать, бью не ради мучения, а ради спасения… Испытал на своей шкуре… — отец с веселым дивлением потеребил себя за ухо словно оно, памятливое, и через полвека зажглось вдруг ранешней болью. — Во как учили… Но зато теперь хошь среди ночи подыми, молитвы от зубов будут отскакивать. «Отче наш» скажу, сроду не споткнусь. А уж полвека минуло… Помню, четвертую зиму…мне уж лет четырнадцать стукнуло… батюшка на жизнь наставлял. Наизусь зубрили… — отец растопыренной пятерней отмахнул со лба сивые крылья волос, моложаво и озорно взблеснул глазами, глядя на молодуху, и вдруг часто, распевно забубнил в нос, будто пономарь церковный, но, похоже, толком не понимая, что и бормочет:
— Не ослабляй, бия, младенца, аще бо лозой биеши его — не умрет, но здравее будет, ты бо, бия его по телу, душу его избавляешь от смерти; дщерь же имашь — положи на ню грозу свою и соблюдешь ю от телесных, да не свою волю приемши, в неразу-мении прокудит девство свое…
Молодуха внимала с почтением, — хоть и сложно расплетать кружева словесные, но понятно, что о строгом воспитании; Ванюшка же, подслушивающий из горницы, дивился и смекнуть не мог, на каком наречии тарабарит отец: вроде и по-русски, а не понять. Отец без натуги толмачил по-бурятски, мало-мало по-китайски, потому что служил и воевал в Китае, а теперь еще и этот неведомый поговор.
9
Посолонь — ПО солнцу.