Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 153

— У тебя руки холодные. Что значит «на люди»? Сам сказал, семейный сбор.

— А хоть и семейный! Рискуешь, когда наклоняешься или сидишь развалясь.

— Я сижу развалясь? Никогда!

— Убежден, что это даже негигиенично, хотя, кто знает, может, это вспышка ревности с моей стороны? Воспоминания о Благословенном Стуле. О любимая!

— Но сейчас, — прошептала Ада, — это как нельзя кстати, правда? В крокетную? Ou comme ça?[280]

— Comme ça, немедленно! — отозвался Ван.

39

Даже крайне неприхотливая в 1888 году ладорская мода не была так непритязательна, как в Ардисе.

На праздничном пикнике по случаю своего шестнадцатилетия Ада была в обычной полотняной блузе, свободных блекло-желтых брюках и стоптанных мокасинах. Ван предлагал ей оставить распущенными волосы; она упиралась, утверждая, что слишком длинные и будут ей мешать на вольном воздухе, но все-таки пошла на уступки, подвязав их в полдлины мятой черной шелковой лентой. Единственное, что смог придумать Ван, чтоб соответствовать местной летней элегантности, — голубого джерси рубашка-поло, серые фланелевые штаны по колено и спортивные «шиповки».

Пока на традиционной, усеянной солнечными бликами поляне меж сосен готовилось и накрывалось праздничное сельское застолье, ненасытная барышня со своим возлюбленным, возбужденные страстью, ускользнули на несколько мгновений в поросший папоротником овраг, где петлял среди высоких зарослей боярышника небольшой ручей. Было душно и жарко, даже на самой крохотной сосенке стрекотала цикада.

— Говоря языком героини романа, — сказала Ада, — уж so long, long ago, давным-давно, я не играла здесь в слова, как раньше с Грейс и еще двумя милыми девочками: «весник — инсект — инцест».

Тут она в манере спятившей ботанички заметила, что воистину самое удивительное слово — «разоблаченный», так как одновременно включает два взаимоисключающих понятия: «в одежде» и «без одежды» — «раз облаченный» и «разоблаченный», и незачем на мне пояс рвать, ты, дикарь!

— Основательно разоблаченный дикарь! — нежно прошептал Ван.

Со временем лишь возросла его нежность к существу, которое он сжимал в объятиях, к этому обожаемому существу, чьи движения теперь стали гибче, чьи бедра явнее выгнулись лирой, чью ленту в волосах он уже распустил.

Они пристроились на самом краю прозрачной петли ручья, где тот приостанавливал свое течение, подставляя себя под чужой объектив, сам посверкивая своей вспышкой, и с последним толчком Ван поймал настороженность на лице Ады, отразившемся в прозрачной, с бликами, воде. Что-то подобное уже где-то происходило: но не успело из небытия явиться воспоминание — ухо уже опознало шум падения за спиной.

Средь острых камней они обнаружили и утешили бедняжку Люсетт, которая поскользнулась в густых зарослях на гранитной плите. Зардевшись и смешавшись, девочка преувеличенно жалостливо терла себе бедро. Весело подхватив ее с обеих сторон за руки, Ван с Адой бегом повлекли Люсетт к поляне, где она, смеясь, болтая руками, устремилась к своим любимым фруктовым пирожным, поджидавшим на одном, пока не накрытом столе. Там стащила с себя трикотажную кофточку, подтянула зеленые шортики и, присев на корточки посреди рыжевато-бурой полянки, принялась уплетать захваченные лакомства.





Ада решила не приглашать на свой пикник никого, кроме близнецов Ласкиных, а приглашать брата без сестры ей не хотелось. Дело в том, что Грейс прийти не могла, уехала в Нью-Крентон проводить юного барабанщика, первого своего молодого человека, который на рассвете отплывал со своим полком на фронт. Но Грега пришлось-таки пригласить: за день до торжества он наведался к Аде с «талисманом», посланным ей его занемогшим папашей, выражавшим надежду, что Ада, как некогда и ласкинская бабушка, будет свято хранить этого кремового верблюдика, вырезанного из слоновой кости в Киеве пятьсот лет тому назад во времена Тимура и Набока{85}.

Ван уже не сомневался, что Ада равнодушна к обожавшему ее Грегу. И теперь, увидев его, испытал удовольствие — то самое, чистейшей воды безнравственное удовольствие, которое придает ледяное снисхождение чувствам счастливого соперника к неудачнику, весьма славному малому.

Грег, который оставил свой роскошный новенький черный мотоцикл «силенциум» в чаще леса, заметил:

— А мы тут не одни!

— Да, вижу! — кивнул Ван. — Who are they (Кто сии)? Знает кто-нибудь?

Никто не знал. Неподкрашенная, угрюмая Марина в плаще подошла, всмотрелась в глубь чащи, куда указывал Ван.

Благоговейно обозрев «силенциум», человек шесть пожилого вида горожан в темных, чудных и потертых одеждах, пересекли дорогу, вошли в лес и расселись там на траве за скромным colazione[281] с сыром, булочками, салями, сардинами и кьянти. Расположились достаточно далеко от нашего общества, особых неудобств не доставляя. С ними не было механических музыкальных шкатулок. Голоса еле слышны, жесты предельно сдержанные. Чаще всего сводящиеся к ритуальному комканью в кулаке бумаги — то оберточной, то шероховатой газетной, то из-под хлеба (слишком воздушной, плохо сворачиваемой), к неспешному, автоматическому отбрасыванию бумажного кома, пока другие скорбно-апостольские руки разворачивают или зачем-то снова сворачивают съестное под горделивой сенью сосен и скудной — ложных акаций.

— Как странно, — проговорила Марина, потирая напеченную солнцем проплешину.

И послала лакея на разведку и еще сказать этим цыганствующим политикам или трудящимся Колабрии, что сквайр Вин, здешний помещик, придет в ярость, если узнает, что в его владениях расположились на отдых посторонние.

Лакей, качая головой, вернулся. Эти люди не говорят по-английски. Отправился Ван.

— Прошу вас удалиться, это частное владение! — произнес он им на вульгарной латыни, по-французски, на канадийском французском, русском, юконском русском и снова на самой грубой латыни: proprieta privata.

Он стоял, разглядывая их, едва ими замеченный, едва попадая в лиственную тень. Вторженцы были небриты, их щеки отдавали синевой, выходные костюмы потерты. Двое без воротничка, с торчащим кадыком. Один — бородатый со слезящимся прищуром. Скинутые лаковые сапоги с пропыленными замятинами или апельсиново-коричневые штиблеты как с тупым, так и с вытянутым носком были запрятаны в лопухи или выставлены на пнях средь этой несколько унылого вида поляны. Как все это странно! Ван повторил свою просьбу, и тут пришельцы стали переговариваться между собой на каком-то совершенно непостижимом наречии, махая руками в его направлении, будто лениво отгоняя непонятное насекомое.

Ван спросил Марину — не следует ли ему применить силу, однако милейшая, добрейшая Марина, подбоченясь и приглаживая волосы, сказала, что не стоит, не надо обращать на них внимания, — они уж и сами отходят глубже в чащу — вон, вон, — одни à reculons[282] тащат с собой остатки трапезы на чем-то вроде старого постельного покрывала, волокут, точно лодку по усыпанному галькой песку, другие ввиду общей передислокации вежливо сносят скомканную бумагу подальше с глаз: картина удивительно скорбная, преисполненная каким-то смыслом — но каким же, каким?

Мало-помалу мысль о незнакомцах из головы у Вана улетучилась. Общество проводило время восхитительно. Марина скинула свой блеклый плащ или, скорее, «пыльник», который надела на пикник (в конце-то концов, серое домашнее платье с розовой фишю, как ни говорите, а очень даже веселенькое для старушки, заявила она), и, воздев вверх пустой бокал, пропела с живостью и весьма музыкально арию в стиле грингрэс{86}:

— Налейте, налейте бокалы полней! Выпьем за любовь! За экстаз любви!{87}