Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 153

Ее блистательный ум, ее одаренность. Конечно же, она изменилась за эти четыре года, но и он соответственно менялся в эти годы, так что их мысли и чувства сохраняли обоюдное созвучие, как продолжалось и после, и всегда, сколько б ни было меж ними разлук. Ни в одном не осталось и следа дерзости Wunderkind'а образца 1884 года, но по книжности своего интеллекта оба теперь до абсурдности сильней превосходили своих сверстников, чем в детские годы; собственно говоря, Ада (родившись 21 июля 1872 года) уже закончила частную школу, в то время как Ван, будучи старше на два с половиной года, к концу 1889 года надеялся получить степень магистра. Может, речь Ады и поутратила свой прежний блеск и азарт, и уже проглядывали в ней первые смутные признаки того, что она впоследствии назовет «роковым пустословием» (пустоцветностью), — во всяком случае, в ретроспекции; однако природный ее ум обрел большую глубину, казалось, его внутренние, глубинные, до странности «метэмпирические»[204] (по выражению Вана) токи внутренне усиливали и тем обогащали простейшее выражение ее простейшей мысли. Читала она так же, запоем и без разбора, как и он, однако каждый определял для себя «любимую» тему — он избрал террологическую отрасль психиатрии, она — драматургию (в особенности русскую), и эта «страсть», как считал он, в ее случае была «в масть», но надеялся, что увлечение временно и пройдет. Ее флоромания, увы, еще продолжалась; но после того как в 1886 году д-р Кролик скончался в собственном саду от сердечного удара, она опустила всех своих выживших куколок в гроб, где возлежал он, по ее словам, как in vivo[205], цветущий и румяный.

Теперь, в пору ее по-своему полной страданий и смятения юности, Ада в любви была даже еще более возбудимой и настойчивой, чем в ее аномально сладострастном детстве. Прилежный исследователь различных анамнезов, д-р Ван Вин практически так и не смог подогнать пылкую двенадцатилетнюю Аду под образ нормальной английской девочки из своей картотеки, девочки, лишенной преступных и нимфоманских наклонностей, интеллектуально весьма развитой и духовно благополучной, хотя столько подобных девчушек расцветало — и перезревало — в древних замках Франции и Эстотиландии, если верить претенциозным романам и маразматическим мемуарам. Свою собственную страсть к Аде Вану было еще трудней определить и постичь. Перебирая в памяти ласки, доставшиеся ему при посещении «Виллы Венеры» или во время более ранних наведываний в прибрежные домики Ранты или Ливиды, он с удовлетворением отмечал: то, что он испытывал с Адой, превосходило все остальное, вместе взятое, ибо одно лишь прикосновение ее пальчика или губ к уснувшей жилке возбуждало в нем не просто более мощное, но совершенно ни на что не похожее delicia[206], не сопоставимое с самым нескончаемым «финишем» юной многоопытной шлюхи. Что же это было такое, вздымавшее животный акт до уровня куда выше, чем подвластный наитончайшему из искусств или наидерзновеннейшему из полетов чистой науки? Сказать, что момент соития с Адой отзывается в нем жгучей, как огонь, болью, агонией «реальности» высшего порядка, было бы недостаточно. Удачней было бы сказать, что реальность утрачивала свои растопыренные когтями кавычки, — в мире, где независимым и самобытным приходится за все цепляться или все раздирать на куски, чтобы оградить себя от безумия или смерти (что есть главное безумие). Пара таких конвульсий давала ему спасение. В такой новой, обнаженной реальности никаких щупалец, никакого якоря не требовалось, она длилась миг, но могла воспроизводиться, едва он и она физически были готовы отдаться любви. Краски и пламень этой мгновенной реальности возбуждались только его личным восприятием Адиного существа и больше ничем. Это не имело никакого отношения к добродетели или к добродетельной суетности в широком смысле, более того, позже Вану стало казаться, что во время всех жарких свиданий того лета он осознавал, что она изменяла и продолжает гнусно ему изменять, равно как и она задолго до того, как сам он признался, понимала, что в годы их разлуки Ван время от времени пользовался услугами живых автоматов, которых сексуальные мужчины при желании нанимают ради нескольких мгновений, о чем Ада узнала из щедро иллюстрированной гравюрами и фотографиями трехтомной «Истории проституции», которую прочла в возрасте десяти или одиннадцати лет, между чтением «Гамлета» и «Микрогалактик» капитана Гранта.

Для ученой публики, которой суждено не без тайного трепета (ничто человеческое ей не чуждо) прочесть эти запретные мемуары в потаенных закоулках библиотек (где свято хранятся образчики грязной порнографии — скабрезности, стишки, задницы), автор обязан добавить на полях корректуры, которую героически правит прикованный к постели старик (ибо эти нетвердой рукой выведенные змейки — последняя капля в чаше несчастий автора), еще пару замечаний [конец предложения разобрать невозможно, но, к счастью, следующий абзац нацарапан на отдельной блокнотной страничке. Примечание редактора].

…по поводу восторга познания естества Ады. Пусть кретины, которые и в самом деле могут решить, что средь звездной вечности моя, Вана Вина, и ее, Ады Вин, связь, начавшаяся где-то в Северной Америке в девятнадцатом столетии, составляет всего лишь триллионную частичку одной триллионной всей значимости нашей крошки планеты, пусть себе они кричат ailleurs, ailleurs, ailleurs[207] (лишь на французском это слово содержит эффект звукового сходства), ведь познание естества Ады под лупой реальности (той, единственной) выявит сложнейшую систему хрупких мостиков, преодолеваемых чувствами — смех, объятия, запускание в небо цветов, — в чувственном пространстве между плевой и мозгом, и все это, даже в момент постижения, было и будет всегда одной из форм памяти. Я слаб. Я еле пишу. Я умереть могу нынче ночью. Мой ковер-самолет уж не парит больше над пологом ветвей, над разверстыми гнездами птиц и над редчайшими ее орхидеями. Вставить.

36





Педантка Ада как-то сказала, что выискивать слова в словаре — как в образовательных целях, так и в искусстве — зачем-нибудь, но не ради выражения мысли, есть нечто среднее между декоративным подбором цветов (что все-таки не лишено некоторой поэтичности, особой, девически приподнятой) и составлением цветных коллажей из разрозненных крыльев всяких бабочек (что неизменно пошло, а зачастую и преступно). Per contra[208], она высказала Вану предположение, что все эти вербальные фокусы, «словесные выкрутасы», вся эта «чехарда» и тому подобное могут быть отмечены особой работой интеллекта, необходимой для создания великолепного логогрифа или вдохновенного каламбура, не исключая при этом обращения к словарю, как во благо, так и во вред.

Потому-то она и признавала «Флавиту». Название происходило от алфавит, древнейшей русской игры случая с примесью мастерства, основанной на выстраивании букв алфавита в том или ином порядке. Впервые мода на эту игру возникла в Эстотии и Канадии где-то году в 1790-м, интерес к ней был возрожден «манхателями» (как некогда звали жителей Нового Амстердама) в начале девятнадцатого столетия, затем после кратковременного спада к 1860 году возникла новая громадная волна интереса к этой игре, и теперь, спустя сто лет, она, пожалуй, снова входит в моду, но уже, как мне говорили, под названием «скраббл» — изобретения некого гения совершенно независимо от изначальной игры и ее разновидностей.

Особо чтимый меж русскими ее вариант, популярный в пору Адиного детства, игрался обитателями крупных усадеб ста двадцатью пятью кубиками-буквами. Играющим предлагалось выстраивать слова по горизонталям и вертикалям доски с полем из двухсот двадцати пяти клеток. Двадцать четыре клетки были коричневого цвета, двенадцать — черного, шестнадцать — оранжевого, восемь — красного, а все остальные — золотисто-желтые (иначе, флавидные[209], созвучно изначальному названию игры). Каждая буква алфавита кириллицы означала определенное число очков (редкая русская «Ф» — целых 10, а такая обычная, как «А», всего лишь 1). Коричневая клетка удваивала число очков буквы, черная утраивала. Оранжевая удваивала число очков всего слова, красная — утраивала общую сумму очков. Позже Люсетт будет вспоминать, как в сентябре 1888 года в Калифорнии кошмарными видениями средь бреда стрептококковой лихорадки являлись ей ликования сестры, сумевшей вдвое, втрое и даже вдевятеро (если заполнялись красные клетки) преумножить в цифрах значение слов.