Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 153

Он остановился на пороге в центральный вестибюль, но не успел еще приступить к детальному рассмотрению рассредоточенного там человеческого состава, как дальнее скопление внезапно как шквалом прорвало. Забыв законы приличия, Ада летела к нему навстречу. Этот сольный стремительный порыв обратным вихрем сметал все годы разлуки, и из незнакомки в темном сиянии и с высокой модной прической она превращалась в бледнорукую девочку в черном, принадлежащую всегда только ему. На этом причудливом развороте времени в этой огромной комнате они оказались единственно зримыми, статными, живыми, и, когда сошлись посредине, как на сцене, все головы повернулись в их сторону, все взгляды устремились к ним; но все, что в наивысшей точке ее безудержного броска, исступленного блеска ее глаз и неистовых самоцветов сулило великий взрыв неизбывной любви, кануло в необъяснимом молчании; он поднес к несклоненным губам и поцеловал ее выгнутую лебедем руку, и так они стояли молча, глаза в глаза, он — поигрывая мелочью в кармане брюк под «вздыбленным» пиджаком, она — играя ожерельем, и оба — отражения зыбкого света, к которому катастрофически свелось зарево взаимного «здравствуй». Она была Ада еще больше, чем прежде, лишь налет незнакомой элегантности присовокупился к ее робкой вольной прелести. Ее сильней черневшие волосы были зачесаны назад и убраны наверх в гладкий пучок, и душераздирающе по-новому открылась Люсеттова, нежная и прямая, линия ее обнаженной шеи. Он пытался выдавить из себя краткую фразу (предупредить о придуманном способе рандеву), но, едва начал откашливаться, она и рот не дала раскрыть, проронила сквозь зубы «Сбрить усы!» (that mustache must go) и повернулась, чтоб увести его в тот самый угол, уход из которого преодолела за столько лет.

Первая, кому она его представила на этом островке с андроидами в креслах, была встававшая из-за низкого столика с медной пепельницей посередине обещанная bellesoéur[493], низенькая, пухлая дама, в сером — как гувернантка, с вытянутым лицом, с коротко стриженными каштановыми волосами, землистой кожей, блекло-голубыми неулыбчивыми глазками и с круглым, мясистым, наподобие зрелого кукурузного початка, наростом на одной ноздре, добавленной природой задним числом к чересчур надменному изгибу, — что нередко встречается в русских физиономиях массового производства. Следующая протянутая длань принадлежала приятному, высокому, необыкновенно упитанному и радостному почтенному господину, который в этом нелепом либретто не мог быть не кем иным, как князем Греминым{160}, и чье мужественное, честное рукопожатие побудило Вана пожалеть об отсутствии при себе дезинфицирующего средства, дабы смыть последствия контакта с любой наружной частью тела ее супруга. Но когда Ада, снова воссияв точно по мановению волшебной палочки, стала трепетно представлять незнакомца, тот, кого Ван ошибочно принял за Андрея Виноземского, материализовался в Юзлика, талантливого режиссера печально известного фильма про Дон-Гуана.

— Васко де Гама, я не ошибся? — пролепетал Юзлик.

Рядом с ним, им не замечаемые, Аде именами неизвестные, холопски топтались двое агентов Леморио, блистательного комика (бородатого мужлана, редкостного и ныне также забытого таланта, которого Юзлик страстно желал снять в своей очередной картине). Леморио уже дважды, в Риме и Сан-Ремо, обманывал его ожидания, оба раза подсылая для «предварительного контракта» эту парочку убогих, никчемных, определенно не в своем уме субъектов, с которыми Юзлику теперь уж — поисчерпавшись на разговорах вокруг кино, об интимной жизни Леморио, о хулиганских выходках Гула и увлечениях его, Юзлика, трех сыновей, а также об увлечениях их, агентов, приемного сына, милого мальчика евразийского происхождения, недавно зарезанного во время драки в одном из ночных клубов и тем в данной теме поставившего точку, — обсуждать больше было решительно нечего. Ада с радостью восприняла неожиданное явление Юзлика в холле «Бельвю» не только как возможность скрыть свою растерянность и тайну, но и потому что надеялась протиснуться в фильм «Что знала Дейзи»{161}; однако, так как при смятении духа у нее уж не оставалось чар на деловые игры, она быстро прикинула: если все-таки Леморио согласится, он захочет, чтоб именно она сыграла роль одной из его любовниц.

Наконец дошла очередь и до мужа Ады.

Ван столько раз и так капитально и на каждом темном перекрестке своего сознания истреблял добрейшего Андрея Андреевича, что теперь этот бедняга, в своем кошмарном двубортном кладбищенском костюме, с мягкими, как тесто, кое-как слепленными вместе частями лица, с печальными, как у собаки, глазами, с обвислыми веками, с ложбинами на лбу сплошь в точечках пота, являл красноречивейшее и унылое воплощение не к месту воскрешенного мертвеца. По не вовсе странному упущению (или, скорее, «недопущению») Ада не представила мужчин друг другу. Муж ее произнес свое имя, отчество и фамилию в назидательной манере диктора русской учебной короткометражки, добавив при этом:

— Обнимемся, дорогой! (let us embrace, old boy) — более проникновенным тоном, не поменяв, однако, своего скорбного выражения (до странности напоминавшего выражение лица юконского мэра Косыгина{162}, когда гёрл-скаут вручает ему цветы или когда тот обозревает последствия землетрясения). Изо рта у Виноземского пахнуло, отметил изумленный Ван, сильным транквилизатором на неокодеиновой основе, назначаемым в случае психосоматического бронхита. При близком рассмотрении на помятой и неприкаянной физиономии Андрея проступали всевозможные бугры и бородавки, впрочем, ничего подобного щегольски-асимметричному ноздревому наросту младшей сестрицы у него не наблюдалось. Свои мышиного цвета волосы он стриг под машинку сам, коротко, на солдатский манер. В целом Андрей тянул на корректного и опрятного эстотийского hobereau[494] с одним банным днем в неделю.





Мы все гурьбой прошли в гостиную. Ван схлестнулся с прошлым, поспешно предваряя жест официанта при дверях, и прошлое (все так же играя его ожерельем) отблагодарило его украдкой «улыбкой Долорес».

Управление рассаживанием взял на себя случай.

Агенты Леморио, престарелая мужская чета, не венчанная, но сожительствующая достаточно, чтоб отметить свой серебряный киноюбилей, за столом осталась неразлучной, помещенная между Юзликом, неоднократно вступавшим с ними в беседу, и Ваном, терзаемым Дороти. Что до Андрея (осенившего ниточным «крестным знамением» свой застегнутый, и на все пуговицы, живот, перед тем как задвинуть за ворот салфетку), то он уселся между сестрицей и женой. Затребовав «Cart de van!»[495] (чем несколько удивил, собственно, Вана), он обескураженно, как почитатель крепких напитков, взирал на страничку с перечнем швейцарских белых вин, и затем «отфутболил» все это к Аде, и та тотчас заказала шампанского. Назавтра рано утром он сообщит ей:

— Кузен производит (produces) удивительно симпатичное впечатление (удивительно благоприятное — в смысле обаяния).

Словарный запас милейшего субъекта почти сплошь состоял из восхитительно славных банальностей русского языка, хотя — не любитель говорить о себе — он рот открывал не часто, в особенности оттого, что монотонное красноречие сестрицы (разбиваясь о Ванову неприступность) завораживало и поглощало, как в детстве, все его внимание. Дороти предварила свой залежавшийся отчет о любимом кошмарном сне смиренно-жалобным «Я, конечно, понимаю, что для ваших родителей дурные сны — жидовская прерогатива!», однако внимание нашего толкователя поневоле, всякий раз, когда переключалось с собственной тарелки на нее, с таким завидным упорством сосредоточивалось на православном кресте величиной чуть ли не с патриарший на ее весьма непримечательной груди, что Дороти сочла уместным прервать свой рассказ (о пригрезившемся извержении вулкана) вопросом: