Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 37



А молодой человек был не кто иной, как сын знаменитого физика Шарля. Шарль посмотрел через очки на курочку, щелкнул желтым ногтем по клетке и сказал:

«Ну что ж, теперь и пассажир есть».

И прибавил, строго сверкнув стеклами на сына:

«А мы с тобой, друг мой, повременим. Бог весть, какой там воздух, в облаках-то».

В тот же день, в назначенный час на Марсовом поле, при дивящейся толпе, громадный, легкий купол, вытканный богдыханскими узорами, с золоченой гондолой на шелковых шнурах, медленно вздувался, наливаясь водородным газом. В струях дыма, уносимого вбок ветром, возились Шарль и сын его. Курочка сквозь решетку клетки смотрела одним бисерным глазком, наклонив голову. Кругом двигались кафтаны цветные, в искру, воздушные платья женщин, соломенные шляпы, и, когда шар шарахнулся ввысь, старый физик посмотрел ему вслед, заплакал на плече у сына, и сотни рук кругом замахали платками, лентами… По нежному солнечному небу летели рассыпчатые облака, Земля уходила — зыбкая, зеленоватая, в бегущих тенях, в огненных пятнах деревьев. Далеко внизу пронеслись игрушечные всадники, но шар скоро исчез из виду. Курочка все смотрела одним глазком.

Летела она весь день. День окончился широким ярким закатом. Ночью шар стал медленно опускаться.

А в одной деревушке на берегу Луары жил-был добрый хитроглазый крестьянин. Вот на заре вышел он в поле. Посреди поля увидел он диво: громадный ворох пестрых шелков. Рядышком лежала опрокинутая клетка. Курочка, белая, словно вылепленная из снегу, просунув голову сквозь решетки и отрывисто поводя клювом, искала в траве букашек. Крестьянин испугался было, но скоро смекнул, что Богородица, чьи волосы осенними паутинами плыли по воздуху, просто шлет ему подарок. Шелк жена его распродала по кускам в ближнем городе, маленькая золоченая гондола обратилась в люльку для туго спеленатого первенца, а курочку отправили на задний двор.

Слушай дальше. Протекло некоторое время, и вот однажды крестьянин, проходя мимо холмика половы в воротах амбара, услышал счастливое кудахтанье. Он нагнулся — из зеленой пыли выскочила курочка и юркнула на солнце, быстро и не без гордости переваливаясь с лапки на лапку. А в полове жарко и гладко горели четыре золотых яйца.

Да иначе и быть не могло. Курочка по воле ветра пролетела через сплошное зарево заката, и солнце, огненный петух с багряным гребнем, потрепыхало над ней. Не знаю, понял ли это крестьянин. Долго стоял он неподвижно, мигая и щурясь от блеска и держа в ладонях еще теплые, цельные золотые яйца. Затем, гремя деревянными башмаками, кинулся он через двор с таким воплем, что батрак его подумал: «Ишь, топором палец себе оттяпал…»

Впрочем, все это случилось очень давно, за много лет до того, как летчик Латам, упав посреди Ла-Манша, сидел, понимаешь ли ты, на стрекозином хвосте своей погружающейся «Антуанет<т>ы» и курил на ветру пожелтевшую папиросу, глядя, как там, высоко в небе, соперник его Блерио на маленькой тупокрылой машине летит в первый раз из Кале к сахарным берегам Англии.

Но я не могу побороть твою тоску. Почему глаза твои опять наполнились темнотой? Нет, не говори ничего. Я все знаю. Не надо плакать. Он ведь слышит, он несомненно слышит мою сказку. Я рассказываю для него. Словам нет преград. Пойми же! Ты смотришь на меня так скорбно и темно. Вспоминаю ночь после похорон. Ты не могла сидеть дома. Мы вышли с тобой в лаковую слякоть. Заблудились. Попали на какую-то странную узкую улицу. Названье я прочел, но было оно на стекле фонаря, перевернутое, как в зеркале. Фонари уплывали в глубину. Вода стекала с крыш. Холодной ртутью наполнились бадьи, что рядами шли по обеим сторонам, вдоль черных стен. Наполнялись, переливались. И вдруг, растерянно разведя руками, ты проговорила:

«Он ведь был такой маленький, такой теплый…»

Прости, что я не умею плакать, просто, по-человечески, а все пою, бегу куда-то, цепляясь за все крылья, пролетающие мимо меня, высокий, растрепанный, с волной загара на лбу. Прости. Так надо.

Мы тихо идем вдоль заборов. Кладбище уже близко. Вот оно: островок весенней белизны и зелени среди пыльного пустыря. Теперь иди одна. Я подожду тебя здесь. Глаза твои улыбнулись быстро и стыдливо. Ты ведь хорошо знаешь меня…

Калитка скрипнула и захлопнулась. Я сижу один на жиденькой траве. Поодаль — огород: лиловая капуста. За пустырем — фабричные корпуса, легкие кирпичные громады, плавающие в голубой мути. У ног моих, в песчаной воронке, ржаво блестит продавленная жестянка. Кругом тихо и по-весеннему пусто. Смерти нет. Ветер, как мягкая кукла, наваливается сзади на меня, пуховой лапой щекочет мне шею. Смерти не может быть. Мое серд<ц>е тоже пролетело сквозь зарю. У нас с тобой будет новый золотой сын. Он создан будет из твоих слез и сказок моих. Сегодня понял я, как прекрасны скрещенные в небе проволоки, и туманная мозаика фабричных труб, и вот эта ржавая жестянка с вывернутой полуоторванной зубчатой крышкой. Тусклая травка бежит, бежит куда-то по пыльным волнам пустыря. Я поднимаю руки. По коже скользит солнце. Кожа вся в разноцветных искорках.

И вот хочется мне встать, распахнуть объятья, обратиться с широкой и светлой речью к невидимым толпам. Начать так: «Радужные боги…»

Рассказы, написанные по-русски

(1920–1940)



Нежить

Я задумчиво пером обводил круглую, дрожащую тень чернильницы. В дальней комнате пробили часы, а мне, мечтателю, померещилось, что кто-то стучится в дверь — сперва тихонько, потом все громче; стукнул двенадцать раз подряд и выжидательно замер.

— Да, я здесь, войдите…

Ручка дверная застенчиво скрипнула, склонилось пламя слезящейся свечи, и он бочком вынырнул из прямоугольника мрака — согнутый, серый, запорошенный пыльцою ночи, морозной и звездистой…

Знал я лицо его — ах, давно знал!

Правый глаз был еще в тени, левый пугливо глядел на меня, продолговатый, дымчато-зеленый; и зрачок рдел, как точка ржавчины… А этот мшисто-серый клок на виске да бледно-серебристая, едва приметная бровь, — а смешная морщинка у безусого рта, — как это все дразнило, бередило смутно память мою!

Я встал, — он шагнул вперед.

Худое пальтишко застегнуто было как-то не так — по-женски; в руке он держал шапку, — нет, темный, неладный узелок, — шапки-то не было вовсе…

Да, конечно, я знал его — даже, пожалуй, любил, — только вот никак придумать не мог, где и когда мы встречались, а, верно, встречались мы часто, иначе я не запомнил бы так твердо вон этих бруснично-красных губ, заостренных ушей, кадыка забавного…

С приветливым бормотаньем я пожал его легкую, холодную руку, тронул спинку дряхлого кресла. Он сел, как ворона на пень, и заговорил торопливо:

— Так жутко на улицах. Я и зашел. Зашел проведать тебя. Узнаешь? Мы ведь с тобой, бывало, что ни день резвились вместе, аукались… Там — на родине… Неужто забыл?

Голос его словно ослепил меня, в глазах запестрело, голова закружилась; я вспомнил счастье, гулкое, безмерное, невозвратное счастье…

Нет, не может быть! Я — один… Это все — лишь бред прихотливый! Но рядом со мной и вправду кто-то сидел — костлявый, нелепый, в ушастых немецких сапожках, и голос его звенел, шелестел, золотой, сочно-зеленый, знакомый, — а слова были все такие простые, людские…

— Ну вот — вспомнил… Да, я — прежний Леший, задорная нéжить… А вот и мне пришлось бежать…

Он вздохнул глубоко, и почудились мне вновь — тучи шатучие, высокие волны листвы, блестки бересты что брызги пены да вечный, сладостный гул… Он нагнулся ко мне, мягко заглянул в глаза:

— Помнишь лес наш, ель черную, березу белую? Вырубили… Жаль было мне нестерпимо; вижу, березки хрустят, валятся, — а чем помогу? В болото загнали меня, плакал я, выл, выпью бухал, — да скоком, скоком в ближний бор.

Тосковал я там; все отхлипать не мог… Только стал привыкать — глядь, бора и нет, — одно сизое гарево. Опять пришлось побродяжить. Подыскал я себе лесок — хороший лесок был — частый, темный, свежий, — а все как-то не то… Бывало, от зари до зари играл я, свистал неистово, бил в ладоши, прохожих пугал… Сам помнишь: заплутался ты однажды в глуши моей — ты и белое платьице, — а я тропинки в узел связывал, стволы кружил, мигал сквозь листву, — всю ночь проморочил… Но я так только, шутки ради, даром что чернили меня… А тут я присмирел; невеселое было новоселье… Днем и ночью вокруг все трещало что-то. Сперва я думал — свой брат, леший, там тешится; окликнул, прислушался. Трещит себе, громыхает, — нет, не по-нашему выходит. Раз, под вечер, выскочил я на прогалину — вижу, лежат люди — кто на спине, кто на брюхе. Ну, думаю, поразбужу их, расшевелю! Стал я ветвями встряхивать, шишками лукаться, шуршать, гукать… Битый час провозился — все ни к чему. А как ближе взглянул, так и обмер. У того голова на одной красной ниточке висит, у того вместо живота — ворох толстых червей… Не вытерпел я. Завыл, подпрыгнул и давай бежать…