Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 57 из 180

Некоторый спекулятивный стыд не позволяет г-ну Шелиге открыто признать теорию наказания своего героя Рудольфа, соединение мирского наказания с христианским раскаянием и покаянием. Вместо этого он подсовывает ему, — разумеется, тоже как впервые разоблачаемую перед миром тайну, — теорию, согласно которой наказание должно делать преступника «судьёй» над его «собственным» преступлением.

Тайна этой разоблачённой тайны есть гегелевская теория наказания. По Гегелю, наказание есть приговор, который преступник произносит над самим собой. Ганс пространнее развил эту теорию. У Гегеля эта теория является спекулятивным покрывалом древнего jus talionis{48}, которое Кант развил как единственную правовую теорию наказания. У Гегеля самоосуждение преступника остаётся только «идеей», спекулятивным истолкованием ходячих эмпирических уголовных наказаний. Поэтому выбор формы наказания он предоставляет каждой данной ступени развития государства, т. е. он оставляет наказание таким, каким оно существует. Именно в этом он является большим критиком, чем его критический подголосок. Такая теория наказания, которая в преступнике признаёт в то же время человека, может это делать только в абстракции, в воображении, именно потому, что наказание, принуждение противоречат человеческому образу действий. Кроме того практическое осуществление такой теории оказалось бы невозможным. Место абстрактного закона занял бы чисто субъективный произвол, ибо от усмотрения официальных «почтенных и благопристойных» особ зависело бы, как в каждом отдельном случае сообразовать наказание с индивидуальностью преступника. Уже Платон понимал, что закон должен быть односторонним и должен абстрагироваться от индивидуальности. Напротив, при человеческих отношениях наказание действительно будет не более как приговором, который провинившийся произносит над самим собой. Никому не придёт в голову убеждать его в том, что внешнее насилие, произведённое над ним другими, есть насилие, произведённое им самим над собой. В других людях он, напротив, будет встречать естественных спасителей от того наказания, которое он сам наложил на себя, т. е. отношение будет прямо-таки противоположным.

Рудольф высказывает свою сокровенную мысль, — т. е. открывает цель ослепления, — говоря Мастаку:

«Каждое твоё слово будет молитвой».

Он хочет научить его молиться. Он хочет превратить разбойника-геркулеса в монаха, вся работа которого будет заключаться в молитвах. Как гуманна в сравнении с этой христианской жестокостью обычная теория наказания, которая просто обезглавливает человека, когда желает уничтожить его. Наконец, само собой разумеется, что всякий раз, когда действительное массовидное законодательство серьёзно ставило себе задачу исправления преступников, оно поступало несравненно разумнее и гуманнее, чем этот немецкий Харунар-Рашид. Четыре голландские земледельческие колонии, оствальдовская колония преступников в Эльзасе представляют собой истинно человеческие попытки по сравнению с ослеплением Мастака. Точно так же, как Рудольф убивает Флёр де Мари, отдавая её на растерзание попу и внушённому ей сознанию своей греховности, как он убивает Резаку, лишая его человеческой самостоятельности и отводя ему унизительную роль бульдога, — точно так же он убивает Мастака, выкалывая ему глаза с целью научить его «молиться».

Впрочем, так выглядит всякая действительность после «простой» переработки её «чистой критикой», а именно, как искажение действительности и как бессмысленная абстракция от действительности.

Согласно г-ну Шелиге, тотчас после ослепления Мастака совершается моральное чудо:

«Страшный Мастак», — сообщает нам Шелига, — «внезапно признаёт силу честности и прямодушия; он говорит Резаке: Да, тебе я доверяю, ты никогда не воровал».

К несчастью, у Эжена Сю сохранилось замечание Мастака о Резаке, которое содержит точно такое же признание, но никоим образом не может быть следствием ослепления, так как оно предшествовало последнему. Мастак, оставшись с глазу на глаз с Рудольфом, говорит ему о Резаке:

«Впрочем, он не способен продать друга. Нет, в нём есть что-то хорошее… у него всегда были какие-то странные идеи».





Этим сводится к нулю моральное чудо г-на Шелиги. Рассмотрим теперь действительные результаты критических деяний Рудольфа-целителя.

Прежде всего, мы видим Мастака совершающим вместе с Сычихой поездку в имение Букваль с целью учинить там пакость Флёр де Мари. Мысль, владеющая им, есть, конечно, мысль о мести Рудольфу, и он может мстить ему только метафизически, придумывая и разрабатывая в своём представлении, назло Рудольфу, одно лишь «дурное». «Он лишил меня зрения, но не лишил меня мысли о зле». Мастак рассказывает Сычихе, почему он велел разыскать её:

«Я скучал, будучи совершенно одиноким среди этих честных людей».

Если Эжен Сю в своём монашеском, своём скотском пристрастии к человеческому самоунижению доходит до того, что заставляет Мастака ползать на коленях перед старой ведьмой Сычихой и маленьким чертёнком Хромушкой, умоляя их не покидать его, то этот великий моралист забывает, что тем самым он доставляет Сычихе дьявольское самоудовлетворение. Подобно тому как Рудольф насильственным ослеплением преступника доказал последнему могущество физического насилия, в ничтожности которого он хотел его убедить, точно так же здесь Эжен Сю научает Мастака признавать надлежащим образом могущество полной чувственности. Он научает его понимать, что без этой последней человек перестает быть мужчиной и становится беззащитной мишенью для насмешек детей. Он убеждает его в том, что мир заслужил его преступления, потому что стоило ему только потерять зрение, чтобы подвергнуться истязаниям со стороны этого мира. Сю лишает Мастака последней человеческой иллюзии, ибо Мастак верил в привязанность к нему Сычихи. Он сказал однажды Рудольфу: «Она бросится за меня в огонь». Но зато Эжен Сю добивается того, что, к его полному удовлетворению, Мастак в порыве крайнего отчаяния восклицает: «Боже мой, боже мой, боже мой!»

Он научился «молиться»! И г-н Сю видит «в этом непроизвольном обращении к божественному милосердию руку провидения».

Первым следствием рудольфовой критики является эта непроизвольная молитва. Непосредственно за ней следует недобровольное покаяние на ферме в Буквале, где Мастак видит во сне призраки убитых им людей.

Мы опустим подробнейшее описание этого сновидения и обратимся к сцене в погребе «Красной руки», где мы находим критически реформированного Мастака, закованного в цепи, полусъеденного крысами, полумёртвого от голода, рычащего, как зверь, готового сойти с ума от истязаний Сычихи и Хромушки. Хромушка отдал в его руки Сычиху. Посмотрим на Мастака в тот момент, когда он совершает свою операцию над Сычихой. Он не только внешним образом копирует героя Рудольфа, выцарапывая у Сычихи глаза, но и морально подражает ему, повторяя лицемерные речи Рудольфа и украшая своё жестокое действие ханжескими фразами. Как только Сычиха очутилась во власти Мастака, он выражает «ужасающую радость»; его голос дрожит от бешенства.

«Ты отлично понимаешь», — говорит он, — «что я не хочу покончить с тобой тотчас же… Пытка за пытку… Мне необходимо долго говорить с тобой, прежде чем убить тебя… Для тебя это будет ужасно. Прежде всего, видишь ли… с того времени, как мне приснился тот сон на ферме в Буквале, — сон, в котором перед моим взором предстали все наши преступления, сон, который чуть не свёл меня с ума… который сведёт меня с ума… с того времени во мне произошла странная перемена… Я ощутил ужас перед своей прежней жестокостью… Я не позволил тебе мучить Певунью, но то были ещё пустяки… Ты заманила меня в этот погреб, ты обрекла меня здесь на холод и голод… Ты оставила меня одного с моими ужасными мыслями… О, ты не знаешь, что значит быть одиноким… Одиночество очистило мою душу. Я не считал бы это возможным… Доказательством того, что я, быть может, менее преступен, нежели раньше, является то, что я испытываю безграничную радость, держа тебя здесь… тебя, чудовище… держа тебя не для того, чтобы мстить за себя, но… но чтобы отомстить за наши жертвы… Да, я исполню свой долг, наказав собственными руками свою сообщницу… Мне страшно теперь за мои прежние убийства, и тем не менее — не находишь ли ты это странным? — я без всякого страха, с полным спокойствием совершу над тобой ужасное убийство с ужасными утончённостями… Скажи же… скажи же… понимаешь ты это?»