Страница 38 из 41
Я стояла в нерешительности, то ли собираясь вообще удрать, то ли, как все эти дни делала, проникнуть к Генке в палату — навестить. Ветер мертво, тоскливо посвистывал в кустах, часы показывали только полседьмого — время больничного ужина. Что делать?
И тут раздвинулись самые дальние кусты и я увидела: ко мне идет Генка. Он шел не очень скоро, но глаза его бежали впереди него и, добежав до моих, успокоились. Потом опять в них метнулся какой-то вопрос, тревога, даже злость, и Генка ускорил шаг.
Мы встретились как раз посередине парка и даже ударились друг о друга. Мы просто влипли друг в друга, без малейшего зазора. Мы не обнимались, мы кинулись в объятия.
Грудь у Генки была широкая, и там гулко, как-то крупно билось сердце.
— У вас же ужин сейчас. Как же ты? — сказала я ему некоторое время спустя. — И моя родительница дежурит.
— Все правильно! — Генка поднял бровь насмешливо-снисходительно, как будто я была недомерок, не сразу все понимавший. — Все правильно. И причем учти: она знает, с кем я тут целуюсь. И не одобряет.
— Поцелуев?
— Зачем? Меня. Что в девятом целуются, это Наталье Николаевне и без нас известно.
— Чудеса! — сказала я. — Наталью Николаевну даже я боюсь…
Генкины руки прикрыли мне спину, как будто защищая от взглядов, которые могли обратиться на меня со стороны больницы. У Генки были очень твердые, сильные руки.
— Генка! — позвала я, помолчав минуту. — Вика возвращается.
Я почувствовала, как Генкины руки вздрогнули у меня на спине.
Мы долго стояли, прислушиваясь друг к другу и к себе самим.
Ничего плохого или даже тревожного для себя я не услышала. Генка все больше брал меня под защиту. Он успокаивал меня, он отгонял мои страхи, он даже баюкал меня, как когда-то баюкал меня мой отец. Он был моей поддержкой и опорой.
— Генка, — опять позвала я, потому что мне еще необходимы были какие-то слова. — Генка, что ты молчишь?
— Я не молчу: Вика — то была Вика, а тебя я люблю на всю жизнь.
Глава XXI
И тут наконец я должна возвратиться в тому утру, когда мама сказала: «Характер твоему отцу нужен и хоть какое-нибудь честолюбие».
Итак, мы ждали тогда какого-то приличного времени, чтоб начать обзванивать друзей и знакомых, а также милицию, следователя, прокурора. Как вдруг явился отец. Он сел на стул и сказал, вытирая платком с утра усталое, да еще небритое лицо:
— Что же теперь делать? Вика опередила меня, удрала из дома в час, полвторого. Безусловно, она предупредила Поливанова. И безусловно, он сейчас уродует все, что оказалось у него в руках.
— Женя, ты хоть случайно, хоть приблизительно не знаешь адреса Поливанова?
Я замотала головой.
— И что? Ты бы пошел к нему? — привстала на кровати мама, запахивая халатик у ворота. — Не говори глупостей, они же звереют от одного вида этого металла. У меня в палате старик с пробитым черепом, так, представь, даже бредил какой-то девяносто шестой пробой и козой…
Мама остановилась, открыв рот и все туже стягивая отвороты веселого, голубого халатика.
— Постой, Алеша, я, кажется, знаю, кто и где нашел это золото.
Моя умная, моя самая благоразумная мама сидела неподвижно, то хмуря, то разглаживая лоб, не больше минуты. Потом она подвинула к себе телефон и стала набирать какой-то номер, который был все время занят.
— А, черт! — сказала мама, ломая спичку и стискивая папиросу недобрыми губами. — Куда они могут звонить в такую рань?
Я поняла, что мама звонит к себе в отделение. А папа ничего не понимал, но смотрел на маму с надеждой. А я не просто смотрела, я любовалась. Мама сидела на кровати, словно на троне: вся розово-голубая, широкосборчатая, готовая повелевать, принимать решения, отдавать команды. «Победительная женщина», — как говорит моя бабушка. «Госпожа министерша», — как совсем без одобрения говорил в предпоследнее время отец.
Я понимала, зачем мама звонит в больницу.
— Да, — сказала мама наконец в трубку. — Да. Камчадалова. Сейчас же найдите карточку Горбенко. Ну, того старика из шестой. И сейчас же продиктуйте его домашний адрес. Все. Я не кладу трубку.
Когда с той стороны провода опять зажурчал голос дежурной сестры, мама повторила вслух:
— Поселок Западный, Тенистая, 8. Фамилия его Горбенко. Ну?
«Ну?» — относилось уже к одному отцу.
— Я побежал, — сказал отец. — В эту самую минуту он, вполне возможно, бьет по нему молотком.
— Меня гораздо больше интересует, что он в эту минуту делает с девочкой. А тебя — нет?
Мама смотрела на отца с упреком. Мама хотела сказать взглядом: «Ты до того закопался в своей древней жизни, что не обращаешь внимания на сегодняшнюю, с ее насущными трудностями, даже трагедиями». Такое мама, бывало, говорила и словами.
— А тебя — нет?
Мама еще раз попыталась закурить гаснущую папиросу. Руки у нее были большие, белые, уверенные. И сильная, загорелая нога раскачивала красную домашнюю туфельку без задника.
— Ну? — еще так спросила мама. — В милицию звонить не будем? Опять станем действовать не как все люди?
— Вопрос насчет как все или не все мы решим с тобой позже, если не возражаешь. — Отец, как в замедленной съемке, отклеился от стула и направился к двери. — Большое спасибо за адрес. Ты меня очень выручила.
— Ты же все равно ничего не добьешься своим упрямством, Алексей! — Мама несколько раз качнула туфелькой и засмеялась.
— Почему? — спросил отец.
— Потому что милиция будет там раньше тебя: я позвоню.
Странно смотрел на нас с мамой отец.
И к двери он шел странно — пятился.
— Да, — сказала мама, — да. Смелости в нашем Алеше кот наплакал. Или лучше кошка? Наша кошка Маргошка. Ты не находишь?
Нет, я не находила. Я искала свои джинсы и маечку, я одевалась, я спешила. И все пыталась сообразить: почему то, что отец пятился к двери, свидетельствовало о трусости? А то, что он один побежал на Тенистую, — только об упрямстве и безрассудстве?
Взгляд человека прям по своей сути. Он — луч, соединяющий две точки. Он не может завернуть за угол, завязаться восьмеркой. Он должен видеть то, что видит. Но как часто он видит то, что хочет видеть! И обегает то, что мешает смотрящему наслаждаться своей правотой.
Так думала я, летя к остановке автобуса, на ходу пальцами разгребая волосы, чтобы они приняли хоть какой-то приличный вид.
— Давно ушел? — спросила я у толпившихся на остановке.
— Только что, а ходят редко, — сказала мне женщина в светлом плаще с большой клетчатой сумкой в левой руке, правой она держала за воротник маленького, все пытающегося сесть на мокрый асфальт мальчика. — Ходит редко, мы с Мишкой на работу опаздываем.
— Ааботу, — повторил мальчик, подгибая мягкие ножки. И ручки у него тоже болтались мягко: он еще не вынырнул из сна» но приходилось начинать день, тащиться в садик.
Вид у меня, наверное, был не совсем обычный: женщина несколько раз взглядывала на мои патлы, на маечку, криво засунутую в джинсы. Один раз даже губы у нее шевельнулись. Я думаю, она хотела спросить: нельзя ли помочь? Случилось что-то?
Может быть, следовало не торчать на остановке, куда с минуты на минуту могла примчаться мама? Может быть, следовало бежать по улице, да еще не по той, по которой ходит двенадцатый номер «Город-пляж», а по параллельной? Путая следы? Но возможно, мама решила, что я отправилась к Вике (она ведь могла и вернуться), к Генке, к Громову?
Не знаю, сколько бы я еще топталась со своими вопросами, но тут подошел автобус, и я стала вталкивать в переднюю дверцу Мишу, клетчатую сумку и молодую, почти как моя мама, бабушку. Потом кинулась к задней, боднула парня в вельветках, парень повернул ко мне круглое заспанное лицо с баками чуть не до плечей, и автобус, заскрежетав, тронулся.
Как я молила автобус двигаться побыстрей! Но все было напрасно. А люди дремали в нем стоя. И я ввернулась в их доверчивое тепло, прислонилась, подключилась к общему ритму. Сказать по правде, в какой-то момент мне уже расхотелось наружу. Мне было сладко существовать ничего не решающей частицей. Но я вовремя одернула себя и пробилась к дверям.