Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 41

— …Ма, — сказала я в десятый раз за вечер. — Ма, ну что тебе стоит?

— А ты липучка-приставучка, Евгения. Вот ты кто.

— Ма, ты пойми, тут не обязательно дискредитация. Вон бабушка говорила: эта Попова, ну, героиня из дедушкиного десанта, она взяла на себя роль человека…

— Ну, ну, я тебя слушаю, — с неожиданным интересом мама подтолкнула меня под бок. — Ну, Женя, продолжай. Почему ты замолчала?

Она приподнялась на локте, заглядывая мне в лицо, сдувая волосы со лба. А я молчала, потому что в вечерней домашней тишине, когда даже кошка не мурлычет и телевизор выключен, представила себе десантную ночь. Вернее, десантные ночи и дни, все сорок. И девушку, молодую женщину, которая больше месяца играла роль человека, который просто не знает, не понимает, что такое страх. Пока ее не убили.

— Ты знаешь, — сказала я маме, — когда выносили раненых на берег — вдруг с Большой земли придут байды, — она при обстреле ложилась между носилками. Чтоб им, беспомощным, не было так страшно: «Галка с нами — не пропадем!» Ты знаешь об этом?

— Конечно, знаю, глупыш. И ты думаешь, такое можно сыграть? Попробуй.

Я не стала возражать, мне надо было самой разобраться. В комнате по-прежнему было тихо, только наша трехцветная кошка Маргошка поднялась и замурчала вопросительно. Кошка была безмятежная, вальяжная, глупая…

— Но ведь если страшно, а играют в бесстрашие, это еще ценнее? — спросила я у мамы наконец.

— Ну, ты меня совсем заморочишь со своей манерой копаться, Евгения.

— Ма, а ты вправду смелая или как?

Мама опять приподнялась, заглядывая мне в лицо. Наверное, подумала, что я каким-то образом сравниваю ее профессиональное бесстрашие с бесстрашием Галины Поповой. Но я не сравнивала, по крайней мере, сейчас.

Я занималась совсем другим. Я накладывала черты лица, рисунок бровей, глаз, рта нашей Классной Дамы Ларисы Борисовны на расплывчатую фотографию в музее. Сходилось. Хотя фотография в музее была ужасно не точная. Видно, ничего, кроме карточки в солдатской книжке, от Галины Поповой не осталось…

И еще легенда осталась. «Хлопцы! Здесь нет мин! — будто крикнула она и даже ногой притопнула, чтоб убедить бегущих следом. — За мной, хлопцы!» Она крикнула по существу то же самое, что мой дед. И сделала то же самое. Ее лицо с сияющими, не вместившимися под шапкой волосами все еще смотрело на меня сквозь брызги волн. Брызги, как слезы, стекали по ее щекам. Женщина, с которой не может случиться ничего плохого — вот что она играла там под обстрелом на Огненной Косе! В нее поверили с первых шагов атаки, и она уже не могла отказаться…

А какую роль в этом десанте играл мой дед? И какую роль взяла на себя моя бабушка, оставшаяся двадцатилетней вдовой? Хотела казаться сильнее, устойчивее, чем была на самом деле? Хотела стать еще и для других опорой?

Я повернулась на тахте так, чтоб видеть мамино лицо. Ее спокойное, немного усталое лицо, с глазами, глядящими поверх книги, не в потолок, а примерно на правую верхнюю полку стенки, уставленную кофейным сервизом из ФРГ.

А не станет ли теперь мама играть роль женщины, которая не боится одиночества? Потому что вон за тем углом, а не за тем, так за следующим ее ожидает интересная жизнь, и ей это точно известно. И кроме того, вполне можно обойтись, имея такую работу, такую дочь, такую квартиру с чешской неполированной стенкой…

И дальше все мысли пошли в том же роде. Стыдные, тяжелые мысли, ими не поделишься ни с одним человеком на земле. Если собрать все их воедино и вывести среднее арифметическое, получится: «Все люди хотят выглядеть лучше». — «Но некоторые идут на смерть, утверждая свой идеал. Нет разве, девочка?» — возразил мне из темноты голос, которому я совсем недавно верила.

«А другие пытаются присвоить себе их черты, пользуясь чисто внешним сходством».

«Еще месяц назад было бы тебе неприятно, если бы ты сообразила, что у твоей Классной Дамы и Галины одно лицо? Ну, вот видишь, значит, ты не объективна». Приходилось соглашаться, хоть и безо всякого энтузиазма.

— …Мам, ну что тебе стоит?

— Только без бумажек. Устно.

— С бумажками интереснее. Гарантия есть.

— Три. Только трех определим и — спать.

Что ж, это, в конце концов, походило на игру. Есть такие игры. «Мнения» — например. Если бы в комнате стояла доска, я бы написала на ней: Лариса, Громов, Шполянская-младшая. А так я только произнесла эти имена, но широко, с росчерком и, вскочив с тахты, сунула в руки маме кусок бумаги и карандаш.



Сама я устроилась у письменного стола. Чего мне больше хотелось? Вычислить какую-то объективную истину? Высказать собственное мнение? Или отгадать, что напишет мама?

— Видишь ли, Женя, это все гораздо сложнее, чем ты представляешь, — сказала между тем мама, занося карандаш над бумагой, но все еще ни буквы не решаясь написать. — Жизнь не знает точных рамок и однозначных решений.

— Крой двузначными! — бодро разрешила я.

Мы с мамой обе долго сидели над чистыми листками, и обе разом принялись писать. А когда написали, можно было сравнить. По первому пункту у мамы стояло: «Деловая женщина. Суперменша». А у меня: «Со мной не может случиться ничего плохого». О Громе, вспоминая нашу поездку, я выдала: «Пройду первым!» У мамы шло по-другому: «Я доволен своим ростом». О Вике: «Солнышко» — это мама. А я: «Со мной весело». Я так написала, но в то же время могла дать честное слово: это не маска и не роль. Просто так Вика чувствует себя в жизни. Вика родилась для радости, как другой рождается для исторического подвига, а третий — для самоотверженности.

Объясню. Например, из долга, из патриотизма многие во время войны ходили по госпиталям. И там мыли полы, кормили с ложечки лежачих. И чувствовали себя нужными и даже важными людьми месяц, полгода, год. Но я уверена: залети на миг в любую тяжелую палату Вика, ее бы вспоминали дольше, чем моющих Чижовых.

«Как лучик», — говорили бы о ней. А что нам в трудный момент (им во всякий момент) нужно больше лучика?

И Генка влюбился в нее не зря. Он тоже понял, что Вика — солнышко. Но почему папа с бабушкой утверждают: «Изумительная эгоистка», «Умеет только брать»? Разве отдавать свои лучи — это мало? Скажете, лучи отдаются бессознательно и без ущерба для себя? То есть с одной стороны как бы отдаются, с другой — как бы все остаются при себе…

Ну что ж, считающим так я советую: попробуйте-ка стать лучезарными. Ну, как? Напрягитесь, еще напрягитесь! Улыбнитесь, излучайте. Не вышло? То-то!

Спросите лучше у Генки, каково оказаться в темноте…

— Мама, — стала я усиленно тереться лбом и носом о мамино плечо. — Ма, ты все равно не спишь, не читаешь, обсудим еще одного?

— Не хочу, — мама отмахнулась от меня даже с раздражением. — Хочу подумать о своей жизни.

— Твоя жизнь, моя жизнь — разве не одно целое?

— Ну и демагог же ты, Женечка. Кого же будем препарировать, упрямая дочь?

— Генку Длинного.

— Кого-кого? Неужели представляет интерес?

— Мы ж его не просто будем обсуждать, не как сплетницы. А с научной точки зрения. Какова взятая на себя роль и какова сущность субъекта, ставшего объектом нашего внимания, — сказала я, умильно заглядывая в лицо своей умной-благоразумной маме.

— Так уж и ставшего! — Мама сбросила мою руку, щекотавшую ей кончик длинной брови.

— Ставшего, ставшего, — подтвердила я, прижимая мамину голову к подушке.

— Но он же абсолютный сосуд, что нальешь, то и понесет, — засмеялась мама. — До чего же ты наивна, Женя. Всех тебе хочется дорисовывать до идеала.

— И плохое можно в Генку налить? — спросила я, представляя совершенно прозрачную вазу из какого-то особого стекла, вечно стоящую у бабушки на веранде.

— Давай спать, — сказала мама, пытаясь вытянуть из-под меня плед и вообще столкнуть меня с тахты.

— А бабушка любит, чтоб стебли и листья видны! — кричала я, сопротивляясь. — И ставит чаще всего траву.

— Что за бред? — Мама докатила меня до самого края, но остановилась, прислушиваясь к «бреду».