Страница 2 из 41
Длинный был список, в учительской наступило молчание.
— Денисенко Александра ничуть не хуже Камчадаловой, но какая нужда спешить? Год впереди, не будем ломать копья, — сказала наконец Марта Ильинична. И я, кажется, услышала, как устало стукнули о стол зажатые в руке очки.
— Поймите меня правильно: я не могу ставить на одного человека. Когда отец бросает семью, какие уж тут успехи? Весь год Камчадалова станет бороться со своими комплексами…
— Но почему же? — слабо выдохнула Марта Ильинична. — Почему же? Тем более он не к другой ушел, к своей матери переехал.
Так вот в чем, оказывается, дело: я шла-шла ровно, пока отец, как всякий отец, жил с нами. А теперь я споткнулась и не потяну на медаль? А там, в учительской, двое взрослых спорят обо мне, как о предмете неодушевленном, ищут, кем бы заменить в списке претендентов. Это было ужасно до холода в спине. Ужасно и стыдно. И, боясь повернуться к дверям учительской, я все дергала и дергала шпингалет.
Окно я раскрыла наконец, чуть не разбив; во всяком случае, на мгновение стекло свело восьмеркой, оно даже ойкнуло жалобно, но ничего — выдержало.
Мурашки по-прежнему ползли у меня по спине, и, стоя у открытого окна, я думала только об одном: а есть ли кто-нибудь, кроме них, в учительской? Кто еще слышит эти совсем не подходящие нам с мамой слова? «Бросил, бросал, бросит». Надо же дожить до такого!
В подобных случаях, я полагаю, человек или падает или хочет себя успокоить. Я захотела успокоить, для чего надо было ответить на вопрос: «Что же, собственно, случилось? Что изменилось по сравнению со вчерашним? С позавчерашним? С тем, что было месяц назад?» По крайней мере, так учила одна книжка по психологии, которую я очень внимательно читала последнее время.
Отец ушел из дома в марте, и никто по этому поводу не собирался рыдать и рвать на себе волосы. Тем более, кто сказал, что он ушел навсегда? Просто мама «перегнула палку», как она сама считает.
Так откуда же этот холод в спине, этот страх? Почему я крадусь по коридору на цыпочках? Почему у меня голова сама нырнула в плечи, как у нашкодившей?
А оттуда, что изменения все-таки произошли. Я узнала: в школе о нас говорят, нас жалеют, на нас не ставят. Приходилось ли вам когда-нибудь оказаться в таком положении? Мне не приходилось. И хоть никто не мог видеть меня в пустом коридоре, я почувствовала на себе десятки взглядов.
А потом прозвенел звонок, но я его не услышала. Я очнулась только тогда, когда меня чуть не сбили с ног, оттерли от перил, поволокли по лестнице, точно щепку в горной речке. Младшие классы вырвались на простор, в пампасы. Они роняли, волочили, подбрасывали ранцы. Они кричали, урчали, визжали. Они ровным счетом еще ничего не знали о предательстве, так же как о надеждах и медалях.
С ними мне стало легче. Я шла, сонно поглаживая круглые птенцовые головы, пощелкивая вертящиеся макушки. Мне не хотелось выходить во двор, не хотелось ни с кем встречаться. Не хотелось объяснять, почему передумала идти к морю.
Злость наконец явилась, наполнила меня, ускорила мой шаг, но, надо сказать, с большим опозданием — только в вестибюле, у самых дверей, где на меня налетели девчонки из нашего класса.
— Мустафа Алиевич сказал — уже не надо! — кричали они, а я никак не могла вспомнить, что ходила за диаграммами роста. — И зачет у тебя будет завтра. У нас еще пять человек не сдали…
Лица их прыгали у меня перед глазами, а я старалась представить, о чем они еще думают, кроме зачетов. Скорее всего ни о чем, касающемся меня, моей мамы и моего отца. Возможно, они не думали даже о моей медали. А если думали? А если это вообще была правда? Если меня действительно вели, даже тянули за руку, потому что так положено: в каждом выпуске должен быть свой медалист?
И еще вопрос: неужели мама догадывалась, знала, что меня ведут? Почему же тогда она требовала от отца немедленного переезда в Москву? Неужели моя умная-разумная мама предчувствовала что-то вроде сегодняшнего разговора в учительской?
Я додумывала насчет мамы уже во дворе. Пока девчонки бегали за сумками, была задача: затеряться, задержаться, идти по пустым улицам, совсем не к морю, а прямо домой. Потому что я — брошенная.
А раз так, то теперь будут тянуть Денисенко Александру, но при случае могут бросить, как меня, на полдороге? Заменить с той же легкостью? И она будет стоять одна в углу школьного двора, прикидывая, чего стоит честное, веселое лицо молодой учительницы по прозванию «Классная Дама».
Произносится это, между прочим, так, чтоб сразу стало ясно: Классная, оно и значит — классная. Настолько классная, что ни у кого другого подобной нет. Золотые волосы над выпуклым, загорелым лбом, и золотой блеск в глазах…
Я стояла у самого забора, заросшего сиренью, и приходила в себя. В конце концов, самое умное, что можно было сделать, — это ничего не делать. Выглядеть и поступать так, будто ничего не случилось. Не было ни сегодняшнего разговора, ни меня возле высокого окна в коридоре.
Только вот задача: как пересечь двор, чтоб тебя не окликнули? Как не столкнуться, например, с сестрами Чижовыми, которые все крутятся возле ворот? Я уже закинула голову, примерялась к шагу, каким прорежу школьный двор, как на крыльцо вышла наша литераторша, — румяные на всю жизнь щеки, слегка растрепавшийся «узел» на затылке и вечная стопка тетрадей в сумке. Очки — в правой руке, сирень — где-то под локтем, стоит, оглядывает школьный двор, щурится. Ищет кого-то, что ли?
Я поспешно отвела глаза от уважаемой Марты Ильиничны, чтоб не встретиться взглядом, не выдать себя. Как, бывало, выдавала в шестом и даже седьмом. «Опять с Викторией в ссоре?» И рука тянется потрогать лоб, как будто у меня от ссор с Викой могла подняться температура.
Итак, наша Литера оглядывала двор, и, возможно, двор нуждался в какой-то «доработке», как всегда нуждались в ней наши сочинения. Но она только выше подняла узкий подбородок, стала спускаться с крыльца. Лицо у нее тоже, как всегда, было совсем не злое, просто не в меру озабоченное.
И вот с этим озабоченным лицом Марта Ильинична нырнула в водоворот, а на крыльцо выскочила моя лучшая подружка Вика Шполянская. Она была подстрижена коротко (мама говорит — как гривка у жеребенка), а лицо сияло, улыбалось мне так, что я забыла на мгновение, почему топчусь в углу.
— Вика!
Вика спрыгнула с верхней ступеньки сразу двумя ногами, как прыгают малыши. Сунула мне в руки портфель:
— Подержи, тут пришли, билеты принесли, я — сейчас…
Не знаю, как получилось, но я швырнула в нее портфелем. Положим, портфель Вику почти не ударил, шлепнулся на серую затоптанную землю, и она на него даже не оглянулась: на школьном дворе портфель не затеряется. Девять лет возвращался к ней прямо в руки и сейчас вернется. Но ведь и на меня она почти не оглянулась, крутанула у виска пальцем, поправила спадающее плечико фартука, и только вихрик завивался, вставая и опадая там, где она раздвигала плечом, или улыбкой, или выставленной вперед рукой общее движение.
— Я сейчас! Подожди!
Ждать я не стала.
Глава II
На кого я злилась больше — на мать или отца, когда во вторник, на следующей неделе подходила к нашему дому? С папочкой было ясно: он ушел и оставил нас на общее обозрение и обсуждение. И мы теперь красовались вроде тех рож, выставленных возле автобусных остановок: гражданка такая-то, попалась на том-то, да сбежала, а гражданин такой-то — подумать только! — крупный аферист.
Одна подобная витринка попалась мне на пути, и я чуть не стукнула сумкой по стеклу. Хорошо было бы также сорвать фотографию скрывающейся гражданки, у которой была прическа, похожая на «сессон» моей мамы, и вся из себя она была очень даже ничего.
…Но мама! Как она, моя умная-благоразумная мама, посмела сделать так, что от нее ушли? Как она посмела сделать так, что нас выставили на осмеяние?