Страница 19 из 22
Эти слова прозвучат в финале оперы, которую Ульман напишет в Терезине. А пока мы разбираем с ним «Лунного Пьеро». Внутреннюю конструкцию музыки можно понять, изучив как следует лишь одно произведение. Как выстроена композиция? Какие формы использует автор?
Песенные… – отвечает Анни.
Совершенно верно, любимая, – но какие?
Мы с Анни пристыженно молчим.
Двух– и трехчастные. Девушки, послушайте еще раз! – одним пальцем Ульман наигрывает мелодию. – Что это?
Вальс и баркарола.
Молодец, Фридл!
А что это за форма? – Ульман наигрывает мелодию, один раз, второй, но ответа не поступает. В нетерпении он хватается за сигарету, курит, бегая из угла в угол и стряхивая пепел куда попало. – Это контрапункт! – Ульман пальцем щелкает по окурку, и тот прямиком летит в форточку. – Слышите, – наигрывает, – так звучит фуга, а вот так – пассакалья. Понятно?! Тогда следующий вопрос: чем еще достигается контраст?
Инструментовкой, – отвечает Анни.
За это я должен тебя крепко расцеловать, но потом! Правильно, ведь каждая часть исполняется разными инструментами, а последняя – всеми восемью. Петь я не умею, но в том, как поется «О, аромат далеких лет», – особый звуковой образ. Концовка же в ми мажор отменяет абсолютную атональность, и мы, пусть ненадолго, но возвращаемся в старые добрые времена, к более привычному музыкальному языку.
С «Лунным Пьеро» понятно, но как исходя из этого понять внутреннюю конструкцию любого вокального произведения? Скажем, «Тангейзера»?
Не будь занудой, Фридл, – говорит Ульман, не выпуская Анни из объятий. – Знаешь, что общего у Вагнера с Шёнбергом? Первый антисемит, а второй – еврей! Годится?
«Изменились ли мы с того времени, когда я посвятил тебе, дорогая Фридл, песню на день рождения? Нет, мы все те же… И будем продолжать в таком духе! Виктор. 30.07.44. Терезиенштадт».
11. В материале польза, в нематериале суть
На открытие итоговой выставки пожаловали важные гости – профессор Чижек и архитектор Вальтер Гропиус с женой, певицей Альмой Малер. Гропиус, застегнутый на все пуговицы, и роскошная Альма, в декольте и боа, перекинутом через голое плечо.
Отец в том же костюме, в котором был снят в ателье Штрауса, и Шарлотта в том же белом платье, в котором я впервые увидела ее в сквере, стояли рядом со мной и слушали Иттена. Приставив ладонь к оттопыренному уху, отец громким шепотом повторял про себя слова Учителя. Когда Иттен в своей пространной речи дошел до потопа, отец громко, на весь зал спросил: «Фриделе, он тоже из наших?»… По залу пробежал смешок.
Перестань, сколько там в тебе еврейского, – шепнула Анни и крепко сжала мою руку в своей.
Такими словами меня не удержишь! Я выбралась из толпы. В соседней комнате, где была устроена экспозиция, к тому времени собралось немало народу. Иттена было слышно и здесь.
Учение – это философия… «В материале польза, в нематериале суть»… Нет ничего нового… Есть лишь новое отношение к старому… К Традиции ведут нетрадиционные пути…
Гропиус с Альмой чинно прохаживаются по выставке. Он восхищен системой Иттена – и раздражен его речью. Не за проповедями он сюда пришел! Его устраивает развеска – не по авторам, а по упражнениям, которые в совокупности представляют готовый курс теории и практики. Он возьмет Иттена в Баухауз – но только с кляпом во рту!
Чижек другого мнения:
Кому нужна система, если нет художника! Где чувство, где экспрессия?! Эти упражнения развивают глаз и руку, но наносят вред внутреннему оку художника. Мы не древние китайцы, у нас своя школа и свои образцы для подражания. Китайское искусство выродилось, а наш индивидуализм живет и процветает… Художественное образование – это не дрессура… Фридл Дикер на моих занятиях выделялась ярким талантом, а это что?! – указал он на мою работу, кажется, это было упражнение на круг и сегменты, – где тут Фридл Дикер?
Да вот же она! – отец ткнул в меня тростью.
На диване валяется плащ Франца с вывернутыми наружу карманами, на столе стоит пустая бутылка. Как я оказалась в этом кафе? Ох, какая я пьяная… Стыд и позор! Ненавижу!
Франц гладит меня по спине, проводит рукой по стриженому затылку. Я откидываю голову: вот это ракурс!
Где ты был?
Вообрази, собрался платить – нет кошелька! Побежал в школу – валяется у вешалки! И все из-за тебя! Откуда в тебе эта ярость? Чем уж так провинился папаша Симон? Мило разгуливал по выставке, помахивая тростью, с видом знатока рассматривал рисунки в монокль…
Не ругай, мне и так стыдно. Но Чижек прав!
Твой Чижек – импотент, представляю, как бы он учил музыке: «Садитесь, молодой человек, и играйте, играйте от всей души, кишками и мочеточником, мозгами и позвоночником, выражайте свою индивидуальность в мажоре и миноре!» А Иттен – отличный учитель, и он, кстати, обсуждал с нами идею выставки, и ты первая была за.
За что?
За то, чтобы не выставлять произведений искусства, а показать процесс обучения. Чтобы Гропиус поверил в педагогический талант Иттена и взял его на работу в Баухауз и чтобы мы продолжали учиться. Это выставка достижений Иттена, а не художницы Фридл Дикер! Что это ты там пишешь на салфетке?
Объяснение. Не волнуйся, не тебе, Анни.
Ты моя любовь, давай начнем все сначала. Я разозлилась, но не на отца. Как ты, еврейка, могла сказать мне: ладно, мол, сколько там в тебе еврейского? Анниляйн, ты и представить себе не можешь, сколько во мне еврейского; до какой глубины мы, народ, зараженный скепсисом, тоскуем по Богу, мы ищем и не можем найти никого, кто бы обладал достаточной силой, чтобы нас стреножить. Никого, кроме кровного Бога, которого мы боимся и любим, но, если Он когда-нибудь явится нам, тот наш Бог, который заставляет нас терпеть такие тяготы, мы этого не вынесем, мы окаменеем на месте. А витийствовать, перекрикивать самих себя, изъясняться образами и загадками – это все мы, с нашей раздутой до невероятности и при этом больной совестью.
Ты проспала концерт Скрябина!
Утро. Анни влетает в мансарду, на ходу скидывает туфли на высоком каблуке, вылезает из узкого платья; она вся пылает – жарко! Жарко до невозможности!
Грешница ты! Вот что Ульман про тебя сказал. – О, Франц, доброе утро, извините, у вас уважительная причина…
Смущает не то, что Анни застала нас в неглиже, и не то, что, не заметив Франца, она сняла с себя платье, а ее лихорадочное возбуждение и нездоровый румянец. Неужели ее так разволновало письмо?
Откуда ты знаешь про письмо?!
Оказывается, речь идет о другом письме. От Ульмана. Он уехал в Прагу. Получил там место в Новом немецком театре, будет ассистентом Цемлинского. Новая Республика, Масарик, свобода, ни одного антисемита, не то что в Вене – и при этом там все понимают немецкий.
Ну почему, почему я все должна узнавать из писем? Почему не сказать прямо? Вряд ли его вызвали телеграммой – собирайтесь, вас ждет Цемлинский, – он к этому готовился, но молча! Представьте себе, больше всего он жалеет о том, что фройляйн Дикер не присутствовала на концерте Скрябина! На, читай!
«Будь для меня столь уж важно, познакомятся ли друг с другом фройляйн Фрида Дикер и господин Александр Скрябин, тон, которым я порицал бы легкомысленный поступок Фридл, был бы куда более мягким или шутливым… Но я от души сожалею, что столь дорогой мне человек сам себя лишил художественного наслаждения».
Это 358-й грех, который Фридл искупит на Йом-Киппур, – говорит Франц. – Остальные 357 мы ей простим.
А когда Йом-Киппур?
Фридл, и ты еще говоришь, что в тебе много еврейского! – возмущается Анни. – Ты соблюдаешь их традиции? Ты знаешь их язык? Не будь антисемитизма…
Но он есть!
Не спорю, но не среди образованных людей…
Ты считаешь Шопенгауэра, Вольтера, Достоевского и Гёте необразованными?