Страница 11 из 14
Бил он ее все так же часто, и она все так же терпеливо молчала – чтобы ребенок, не дай бог, не услышал… Пусть думает, что у него такие же родители, как у других. Дружные. Веселые. Любящие.
Любящей была в их семье только она – Мишка был для нее средоточием жизни, и она для него тем же. Зачем им двоим был нужен такой муж и отец, как Петр Погорелов, Рита почему-то не задумывалась, а Мишка был еще слишком мал, да и вообще не от мира сего. «Индиго» – так сказала однажды о ее ребенке та самая училка английского, которая теперь уже не за деньги учила его французскому и немецкому, удивляясь, как Мишка схватывал все, как говорится, с языка. Что такое это самое «индиго», Рита не уяснила, поняла только, что Мишку надо беречь. И еще то, что она для Мишки сделает все. Именно тогда она и стала откладывать деньги на Мишкину спецшколу.
Петр быстро освоил процесс перегонки и даже стал приторговывать домашней «огненной водой» – самогон у него действительно горел, что подтверждало высший класс производства. Эти деньги, впрочем, в семью не шли – несмотря на обилие алкоголя, они все равно пропивались с многочисленными приятелями, такими же хрониками, как и сам Петр Погорелов. Но своими заработками он постоянно попрекал жену:
– Стоять, сука… Куда пошла! Я вас кормлю! Тебя и крысеныша твоего…
Рита прислонялась к стене и закрывала глаза. Ну, пусть ударит. Главное, чтобы не ребенка…
Три недели назад она отправила Мишку на море, и Петр как с цепи сорвался – не засыпáл, как всегда, а дожидался ее с работы и цеплялся к ней почти каждый вечер, требуя внимания и уважения. Вчера он совсем озверел – схватил топорик, которым она разделывала мясо, и целенаправленно, садистски несколько раз ударил ее тыльной, рифленой стороной топора, предназначенной для отбивных, по нежной коже предплечья, по голени и бедру… Она стояла, вжавшись в угол, и боялась только одного – не выдержать, упасть: тогда бы он ударил ее топориком по спине, а спина невыносимо болела после сегодняшней смены; а завтра, в субботу, она хотела поехать по магазинам, купить Мишке к школе приличный костюмчик – с галстуком, с белой рубашечкой, чтобы не хуже, чем у других…
Она стояла, влипнув в стену, желая уйти еще глубже, раствориться в ней худым, жилистым, измученным телом, и слезы текли у нее из-под плотно сомкнутых век. Она знала, что не нужно открывать глаза, тогда мучение продлится дольше и все будет болеть так, что она не сможет заснуть. А ей нужно выспаться. Потому что на завтрашний выходной у нее были свои планы – это была ее единственная отдушина, когда она ездила что-то покупать для Мишки. Ей казалось тогда, что все хорошо, да и она сама себе казалась совершенно другой женщиной – у нее, у Риты Погореловой, все в жизни ладно, у нее замечательный муж и гениальный ребенок…
Замечательного Петра Погорелова в последнее время ужасно раздражало то, что жена никак не реагировала на его действия. Сука бесчувственная! Ему хотелось, чтобы она плакала, кричала, валялась у него в ногах, просила прощения… За что она должна была у него просить прощения, он не знал, но был уверен, что это она кругом виновата: и в том, что его выгнали с завода, и в том, что ребенок, его, Петра, вроде бы сын, идиот идиотом – ни футбол с папанькой не посмотрит по телику, ни про спорт, ни за жизнь не поговорит… Вечно сидит в углу с какой-то книжкой, а Ритке все по барабану… И сейчас она только плакала, и то беззвучно, сука, тварь бездушная, проститутка… «Мишка-то не мой сын, точно!» – вдруг подумал он. Топорик для мяса сам собой повернулся в его руках, и лезвие вошло Рите Погореловой в плечо. Она дико закричала и открыла глаза. Глаза были огромные, как у Мишки, и такие же карие, коровьи какие-то глаза.
– Довела, сука гребаная! – Погорелов отбросил топор в угол.
Рита одной рукой зажимала рану на плече, из которой текла кровь, а другой – свой рот.
Война закончилась. На Клавдиного мужа пришла похоронка в сорок третьем, на Дуниного – в сорок четвертом. В сорок пятом, уже после Победы, получили похоронку на Алексея, провоевавшего меньше года. На почерневшую от горя тетку Матрену было жалко смотреть. Клавдия, не ужившаяся со свекровью, переехала с ребенком обратно к отцу с матерью, нравная Наталья была не замужем и к домашним делам неохоча, так что все хозяйство держалось теперь на Арине. Ей шел уже двадцать шестой год – по деревенским меркам совсем перестарок, только и оставалось, что с племянниками тетешкаться да досматривать постаревших приемных родителей. Но с виду Арине никак нельзя было дать более восемнадцати-двадцати лет – и теперь не Клавдия с Натальей казались младшими, а она, Арина, гляделась их меньшей сестрой. Тяжелая работа в поле сделала ее гибкой, как ивовая ветка, а постоянное недоедание – стройной. Лишний кусок она норовила сунуть племяннику, теплое место на печи предназначалось ставшей в одночасье старухой Матрене. И только ей, Арине, никто ничего не предлагал – ни хлеба, ни места на печи, лишь ласковый племянник Федя тянулся к тетке, частенько прибегая к ней в старый коровий закут под лоскутное одеяло.
Страна поднималась из руин. Жить стало лучше, жить стало веселее – так говорили из черного раструба громкоговорителя на столбе перед правлением. И действительно, в ее собственной судьбе вдруг стали происходить некоторые перемены. Началось с того, что в их село, потерявшее значительную часть мужского населения, стали возвращаться уцелевшие воины. Так в ее жизни появился Леонид.
Он приехал к ним вместе с другом-однополчанином, потому что ему некуда было возвращаться. Родное белорусское село, в котором он когда-то родился, было сожжено дотла, и даже место, где оно находилось, уже заросло по пожарищам крапивой и лопухами. Арина привлекла его неброским обликом, сдержанностью, девичьим станом. Он ее – несомненной мужественностью и тем, что из всего женского, жаждущего, смеющегося, бросающего откровенно зовущие взгляды выбрал именно ее – невидную, холодноватую, не спешащую кинуться ему на шею.
То, что происходило между ними, трудно было назвать любовью – она принимала его ухаживания, но хотела присмотреться к этому человеку получше и явно не торопила события. Он же подсознательно выбрал такую же, какой была его мать в уничтоженной белорусской деревне, – немногословную, неяркую, худую, работящую…
По селу уже прошел слух, что Леонид Ногаль хочет сватать приемную дочь Афанасия Сычова, а до самого дяди Афони эта новость почему-то дошла чуть ли не в последнюю очередь. Что ж, принять зятя в семью, да еще такого работящего, мало пьющего, как этот самый Леонид, – дело хорошее…
– Ну, кх-м, здравствуй, что ли, – сунул при встрече Леониду Ногалю свою заскорузлую клешню с полпальцем Афанасий Сычов. – Слыхал, к Аришке нашей клинья подбиваешь, что ль?
Высокий, стройный Леня Ногаль, демобилизованный автомеханик, а теперь заведующий колхозной автомастерской, окинул взглядом будущего тестя и крепко сжал его руку.
– А что, нельзя?
– Да оно-то можно… Слышь, Леонид, нам бы сесть рядком да поговорить ладком…
К встрече с будущим зятем Афанасий готовился – под полой дожидалась своего часа мутная бутыль, заткнутая свернутой жгутом газеткой. Сели в пустой мастерской, которую Ногаль открыл своим ключом. Домовито постелил на столе чистое полотенце, поставил две мятые алюминиевые кружки. Афанасий выставил бутылку, выудил немудрящую закуску – хлеб-соль, несколько степлившихся в кармане огурцов-переростков, картошку в мундире. Леонид извлек откуда-то миску, протер ее ветошкой, плеснул подсолнечного масла, огурцы нарезал вдоль на четыре части, хлеб – аккуратными кусочками. Сердце Афанасия радовалось такой хозяйственности будущего родственника, только где-то внутри точил его червячок: за что Аришке-то такое счастье? Чем заслужила?
Выпили по первой. Афоня заметил, что будущий зять пьет неохотно, больше налегает на картошку с маслом, на хлеб и огурцы.
– Дак что, свататься, что ли, будешь? – спросил он напрямую, когда выпили по третьей. – Девка-то она хорошая, работящая, но… – Афанасий крякнул и полез в кисет за махоркой.