Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 92

Сигизмунд присмотрелся и понял, что этот человек слеп.

Нехорошее предчувствие шевельнулось в душе. Что-то неземное увидел он в облике слепца.

— Не стой, молодец, садись, — вдруг проговорил старик и маленькой ручкой указал на место возле себя.

И странно: Сигизмунд Казимирович тотчас же повиновался, будто он был слепым нищим, а старикашка королем. Не понимая почему, он вдруг улыбнулся и, ловко стянув с ног сапоги, с наслаждением пошевелил пальцами.

— Господь-то по земле босиком ходил, — тихо сказал старик, не пошевелясь, не дрогнув ни одним мускулом на лице. Казалось, что и слова эти не слепец произнес, а принес их ветер или слетели они на землю вместе с лунным светом.

«Ишь ты, куда гнет, — подумал Сигизмунд Казимирович, — по бороде — апостол, а по зубам — собака».

Осердясь, ответил резко:

— Христос — царь, а цари босиком по земле не ходят. — И чтобы позлить старика, добавил: — В сапогах ходил, а опоясан был мечом.

Так же спокойно, как и прежде, слепец ответил:

— Не был он царем, Христос-то. Был он плотником, и апостолы его были рыбаки да плотники. И не меч он нес, а слово. Это уж после того, как вознесся он, сильные да богатые обули на него сапоги да опоясали мечом. Слова Господни от людей спрятали и написали в книгах другие. А сам-то николи их и не говорил. — Утверждая сказанное добавлением известных ему правдивых подробностей, дед продолжил: — Он по селам любил ходить, Христос-то, по берегам рек, в избушки к лесорубам любил заходить. Придет, бывало, сядет за стол и спрашивает: «Верно ли живете, люди милые?» И ни один человек соврать ему не мог, а если неправедно жил, то после того враз жизнь свою переменял. И деток малых любил, и животину всякую, и даже цветы не рвал — они сами к нему сбегались и в ноги ему головками кланялись. А где он шел, там завсегда над ним и солнышко шло — не жаркое, теплое, — а как он пройдет, то после дождичек брызнет, и в самом конце уже Райдуга райскими вратами встает.

— Кто наврал тебе такое, старик? — оборвал Сигизмунд неприязненно и грубо.

— А ты, видать, очень знатный пан, если никогда такого не слышал. Весь народ это знает, и шляхтичи, что попроще, тоже знают, только один другому редко в том признаются.

И Сигизмунд вспомнил, как то же самое давным-давно рассказывал ему младший брат, тогда еще учившийся латыни и богословию, единственный в их большой семье священник. Фридрих говорил ему, что простолюдины все до одного — еретики. Только одни притворяются истинными католиками, другие не дают себе труда делать и этого.

«Посмотри, — говорил Фридрих, — сколько языческих праздников справляют еще люди подлого звания? Зимой они колядуют, сжигают соломенные чучела, молятся дождю и солнцу. Весной не начнут сеять без того, чтобы не зарыть в борозду куриное яйцо, на Янку Купалу — так называют они Иоанна Крестителя — прыгают и верят, будто кто из них выше прыгнет, у того и хлеб будет выше. Ересям нет числа, но самая пагубная из них — превращать Бога-человека в мужика — в рыбака или пахаря, потому что тогда Христос из Вседержителя и Небесного Царя превращается в мужицкого атамана».

Припомнив разговор с Фридрихом, Сигизмунд вспомнил и другое…

Любезный братец Фридрих был хорош до той поры, пока Сигизмунд никому не мешал. Однако ж, как только умер их отец — Казимир, братья уподобились молодым волкам, пережившим вожака: каждый оскалил зубы и готов был умереть, отстаивая первенство в стае. Вдовствующая королева-мать сразу же взяла сторону старшего брата — Яна-Ольбрехта. К маменьке, ни минуты не колеблясь, примкнул тихий святоша, Фридрих. Вдвоем они собрали полторы тысячи наемников, Фридрих повел эту свору, намереваясь пленить Сигизмунда или заставить его отказаться от мысли завладеть троном.

Союзники Сигизмунда, собираясь за столом, только громко кричали, размахивая саблями и клянясь животы положить за несчастного королевича. Но немецких ландскнехтов, нанятых маменькой и братцем, можно было разогнать свинцом и порохом, а не вином и бахвальством. К сожалению, бочек с кунтушовкой было раз в сто больше, чем бочек с порохом, и Сигизмунд проиграл битву за престол, даже не начав ее.

А через год после этого над тридцатипятилетним Сигизмундом дорогие родственнички учинили опеку, будто был он умалишенным или преступником. Несколько лет Сигизмунд жил на подачки матери, на милостыню замужних сестер и многочисленных шуринов, пока наконец покойный ныне братец Александр, оказавшийся чуть щедрее других, соизволил бросить пятитысячную годовую пенсию, которая превратила его из нищего в полунищего.

Он стал первым в истории Польши королевичем, который получал пенсию наравне со своими еще не вышедшими замуж сестрами. В конце концов все семь сестер как-то пристроились, а он так и остался назойливым попрошайкой и бедным нахлебником. Поэтому в сердце его не было к покойному брату Александру ни любви, ни сострадания. А обида была. Все еще была, несмотря на то что брат уже умер.





Оставалась обида и на тех, кого брат взыскал своими милостями более, чем его — Сигизмунда Казимировича, — плоть от плоти и кровь от крови великих мужей Гедимина и Ягайло. А более всего покойный приблизил и одарил князей Глинских, и нелюбовь к усопшему брату крепко сплавилась в сердце Сигизмунда с неприязнью к удачливым, дерзким княжатам…

Сигизмунд встал с бревна, с наслаждением прошел босиком по мягкой прохладной траве и вдруг вспомнил: «Господь-то по земле босиком ходил».

Сигизмунд повернул голову. Хатенка белела стенкой. Старика на бревне не было…

На следующее утро по той же дороге, по которой так недавно возвращалась в Вильну торжествующая армия Глинского, рысцой трусили навстречу Сигизмунду полдюжины всадников.

Петухи только что откричали, звезды одна за другой стали гаснуть на посветлевшем небе. Забился теплым комочком радости первый жаворонок. Над деревенскими хатенками встали черные дымы. Заскрипели вороты у колодезей. Мужики потянулись в поля, поглядывая на небо: станется ли погода?

У старого ветряка, на взгорке, всадники спешились. Трое полезли под крышу, трое стали быстро сгребать сухую траву и ветки.

— Ну, что видно-то? — кричали снизу.

— А ничего не видно!

Наконец из-под мельничных стрех раздалось:

— Едут! Едут!

Те, что стояли внизу, тоже вскарабкались на ветряк. Прелюбопытная картина открылась их взорам.

В полумиле от ветряка за развилкой двух дорог стояло сверкающее на солнце доспехами многотысячное шляхетское войско. Под нежаркими лучами горело серебро, золото и сталь парадных доспехов, красное узорочье булата и медь пушечных стволов. Сытые, вычищенные до блеска кони нетерпеливо перебирали ногами, потряхивая головами с высокими султанами. Легкий ветер играл шелком плащей, чуть шевелил тяжелые прапоры.

В центре войска на белом кабардинском жеребце дивной красоты восседал князь Михаил Львович в золотом шлеме, в золотом панцире, в алом плаще, в перьях и лентах.

А от дальнего леса навстречу его блистательным легионам катилось полдюжины карет и сотня всадников. Казалось, что к победоносному войску приближаются парламентеры недавно разгромленной армии, дабы принять условия капитуляции.

Когда от головной кареты до первой линии Глинского осталось саженей полтораста, Михаил Львович двинулся навстречу. Следом за ним столь же неспешно тронулась его отборная дворцовая сотня.

Ехавшая впереди карета остановилась. Из нее не спеша вышел одетый во все черное мужчина и встал недвижно, отставив ногу и картинно положив руку на эфес шпаги. Глинский подъехал почти вплотную, следовавшие за ним всадники полукольцом окружили карету.

Ян Юрьевич Заберезинский, стоя на городской стене, в нетерпении хрустел пальцами, не отрывая глаз от крыши черневшего вдали ветряка.

Он ждал сигнала. Если его люди, засевшие под крышей мельницы, увидят, что Сигизмунд пленен, они тотчас же зажгут сырую солому. Когда же увидят, что Глинский преклонил колено или поехал рядом с Сигизмундом в город, выбросят над крышей большое белое полотнище.