Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 121

— Опять что-нибудь?

Дмитрий озорно подмигнул Ольге и лихо тряхнул головой:

— Ничего, малыш, на Шипке по-прежнему все спокойно!.. А еще лучше о нас с тобой сказал Николай Островский в своей знаменитой исповедальной саге.

Ольга бросила мыть тарелку и настороженно смотрела на Дмитрия, не понимая такого резкого перехода в его настроении: весь вечер хмуро молчал — и вдруг начал чуть ли не резвиться.

— Что это за сага Николая Островского?

— Эта сага называется «Как закалялась сталь». Помнишь, в одном месте Павке Корчагину было так трудно, что небо над ним ему показалось с овчинку. Но он переборол себя. Но он сказал себе спасительные слова… — Дмитрий полузакрыл глаза, поднял голову и каким-то не своим, страдальчески-вызывающим голосом произнес: — «А помнишь, как под Новоград-Волынским семнадцать раз в день в атаку ходили — и все-таки взяли наперекор всему!..» Мощно!.. Ух, как мощно сказано! А главное — про нас с тобой.

— Хватит ли у нас сил на семнадцать атак? — тихо спросила Ольга, продолжая мыть посуду.

— Хватит, малыш!.. А что ты сегодня какая-то необычная? Тоже что-нибудь на работе не клеится? Уж не сломался ли кассовый аппарат? Не подсунул ли кто фальшивую полсотню? — Дмитрий шуткой хотел развеселить Ольгу.

— На работе все в порядке, — печально ответила Ольга. — Фальшивой полсотни никто не подсунул, и кассовый аппарат цел и невредим.

— Так что же тогда?

— Заходила к Лиле. Она уже неделю на больничном.

— Что у нее?

— Ей очень трудно. Нервы, бессонница, страдает…

— Странная какая-то, — сказал Дмитрий. — Не угадаешь, какой фортель выбросит в следующую минуту.

— Она совсем не странная. Она просто красивая, к тому же очень глубокая и сложная натура.

— А почему страдает?

— Она безумно любит Струмилина и скрывает это от деда.

— Зачем же скрывать? Ведь дед ее очень любит, пылинки с нее сдувает.

— Что же ты хочешь: Струмилин вдовец, на его руках дочка, с войны вернулся весь израненный, больной… Все-таки как-никак, а провести три года в немецком концлагере и выжить — это что-то значит. К тому же на десять лет старше Лили.

— Я ни разу не видел Струмилина, но по твоим рассказам мне он как-то сразу понравился. Впечатляет. Видать, мужественный человек.

— Не то слово, — сказала Ольга. — Если б ты знал, как героически он вел себя в концлагере «Заксенхаузен», ты бы поразился, каким только чудом он остался жив. Скольким нашим военнопленным он спас жизнь: часто решался на такой риск, что диву даешься. А в сорок четвертом организовал побег большой группы военнопленных.

— Откуда ты об этом все знаешь? Рассказывал сам Струмилин или Лиля? — спросил Дмитрий.

— Недавно в «Молодой гвардии» вышла книга воспоминаний советских узников немецких концлагерей. Читаешь — волосы встают дыбом. О Николае Сергеевиче там пишется в трех статьях. Сейчас он весь ушел в науку. Вот уже четыре года работает над каким-то сильным препаратом против гангрены. Лиля читала мне письма его бывших пациентов, которых он спас от неизбежной ампутации ног. Над одним письмом мы даже ревели. Пишет школьница из Курска. Уж как она благодарит доктора за то, что он поставил ее отца на ноги!

— Так что же она страдает, если любит такого достойного, такого талантливого человека? — спросил Дмитрий, достал из пачки папиросу, размял ее, посмотрел на Ольгу и, увидев на ее лице выражение тревоги и беспокойства (неделю назад он дал ей слово, что бросит курить), положил папиросу в пачку.



— Она слишком избалована любовью деда и теми удобствами, которыми окружена. Неделю назад мы заходили с Лилей к Николаю Сергеевичу. Кошмар!.. На кухне стоит такой гвалт, прямо как цыганский табор!.. По коридору носятся ребятишки, катаются на детских велосипедах… Не квартира, а загаженная заштатная гостиница.

— Ну и что? Ведь ты-то не боишься идти жить в лачугу.

Ольга вздохнула:

— Что ты сравниваешь?.. Ты есть ты. И к тебе я перехожу не из хором академика. Моя сокольническая хижина отличается от твоей полуподвальной каморки только тем, что у меня стены деревянные, а у тебя кирпичные, мои два окна выходят на старые сокольнические дубы, а твое — на склад винной посуды.

По лицу Дмитрия пробежала улыбка:

— Да, ты многое у меня повидаешь впервые. По утрам алкоголики с сетками пустых бутылок затевают такие диалоги, что уши вянут… А лица!.. Если б ты видела эти пропитые лица…

— И все-таки я уверена, что Лилю не остановит ничто: ни бедность, ни вдовство Николая Сергеевича, ни ее привязанность к деду, которого она боготворит… Она выйдет за Николая Сергеевича и жить перейдет к нему.

— Ну что ж… — Дмитрий подошел к окну и задернул выцветшую ситцевую шторку. — Тогда она героиня. Достойна не только любви, но и поклонения. Есть в ней что-то от жен декабристов. Дружи с ней, она человек надежный.

VI

Двухнедельный срок подходил к концу. На тринадцатый день после разговора с новым прокурором Шадрин отправился в городскую прокуратуру.

День выдался жаркий, душный. Закованная в каменные берега мутная Яуза, казалось, стояла на месте. Почти всю Пятницкую улицу Дмитрий прошел пешком: в трамваях была давка и духота.

По узкому переулку он вышел на Новокузнецкую, где находилась городская прокуратура. Улица старая, дома низенькие, толстостенные, купеческие.

У приземистого двухэтажного флигеля с колоннами и лепными львами Шадрин остановился. Вид этого особняка дышал дворянской стариной, старомодной сдержанной роскошью.

Во дворе, огороженном узорчатой чугунной оградой, устало, словно разомлев на солнце, дремали вековые липы, которые своими широкими, развесистыми кронами надежно защищали от солнца круглую бетонную чашу фонтана, лениво разбрасывающего веер жиденьких струй.

Взгляд Шадрина остановился на фронтоне особняка, где почти под самой крышей, над выступающим балконом, виднелись два лепных амура. Один играл на свирели, другой настраивал лиру. Вокруг чаши фонтана, кручинно воркуя, ходили два сизых голубя.

Крупный самец, оперение которого переливалось на солнце самыми причудливыми полутонами нефтяных разводов, в своем любовном кружении вокруг покорной голубки зазывно ворковал, переходя на стон, и, сужая круги, заколдовывал свою подругу.

Шадрин смотрел на зарешеченные окна красивого особняка и чувствовал, как со всеми этими амурами, свирелями, лепными львами и струями фонтана были несовместимы ржавые прутья железных решеток, которые одним своим видом зачеркивали строгую законченность архитектурного стиля. «А ведь дом этот когда-то строил талантливый архитектор, — подумал он. — А вот какой-то умник распорядился на окнах с фасада соорудить решетки».

Дмитрий вошел в вестибюль. И здесь в глаза ему бросился резкий разлад между изысканно-красивым интерьером и грубой фанерной тумбочкой, окрашенной ядовито-синей краской. Рядом с тумбочкой стоял немолодой хмурый старшина милиции с красной повязкой на рукаве.

«Когда-то, может быть, в этом вестибюле, вот у этой витой мраморной лестницы, застланной ковром, именитый хозяин дома встречал важных гостей во фраках и цилиндрах».

Шадрин поднялся на второй этаж. Ковры, высокие лепные потолки коридора, резные массивные двери — все дышало той музейной неповторимостью, которую теперь можно встретить в редких домах Москвы.

Дмитрий отыскал кабинет Богданова. На высокой двери с огромной фигурной бронзовой ручкой была прикреплена стеклянная табличка, на черном фоне которой блестящими серебряными буквами было написано: «Р.М. Богданов». Буквы светились острой холодно-зеркальной голубизной. Чем-то они напоминали Шадрину бритвенные лезвия.

Дмитрий пришел в часы приема. Уже немолодая секретарша, в одежде и прическе которой угадывался вкус, записала его фамилию третьей — в приемной сидели еще два прокурорских работника в форменной одежде — и понесла список в кабинет к начальнику. Через двойные, надежно обитые двери не было слышно ни единого звука. Наконец она вышла из кабинета и с вежливой сдержанностью, которая, как правило, отличает секретарей крупных начальников, сообщила: