Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 76



Меня усадили рядом с Вано. Поехали вдвоём, так как для Нодара и Тамрико места не осталось.

Машина вырвалась из села, покатила вдоль реки. Солнце уже клонилось к горам.

Вано остановился возле своего дома, помог выйти. На воротах белела наколотая на гвоздь бумажка. Вано снял её, развернул. Потом подал мне.

Это была телеграмма. «Возвращайся. Мама больна. Анна».

Йовайша задал новое упражнение: перед сном надо вспомнить весь день, увидеть себя со стороны, будто смотришь немой фильм. А когда дойдёшь до вечера — вспоминать в обратном порядке. На следующий день нужно вспомнить уже два дня туда и обратно, далее — три дня. Так до семи дней сразу.

Поначалу это очень трудно. Застреваешь на встречах, разговорах, ситуациях. Порой ловишься на том, что не видишь себя или выпадает часть дня — кажется, невозможно вспомнить, что ты делал, где был. Обратный порядок воспоминания, задом наперёд, сперва смешон и странен. Это как кино, пущенное вспять.

Но постепенно замечаешь, что при обратном порядке вспоминается гораздо больше деталей, подробностей. Это в конце концов объяснимо. Совершенно необъяснимо другое: когда идёт обратный порядок и глядишь на себя со стороны, особенно если это связано с быстрым проходом по улице, поворотом за угол, — всем телом чувствуешь реальное дуновение упругого ветра. Он сшибает тебя, сопротивляется твоему на–оборотному перемещению в пространстве.

Сегодня в лаборатории спрашиваю Йовайшу: что же это такое?

Отвечает, по своему обыкновению коротко и загадочно:

— Ведь вы читали труды пулковского астронома Козырева? Время — это энергия. Оно имеет вектор.

Я помню об этом дне. Весь год помню. Подвел черту под прежними стихами. Под собой прежним. Какое счастье, что я тогда не подарил Поэту свою первую книжку.

Всегда писал искренне. Можно хотеть быть искренним, но не уметь им быть. Это мне было дано с самого начала. Но я пытался смотреть на жизнь глазами Маяковского, Уитмена, того же Поэта.

Теперь учусь видеть сам, искать свои слова. Как трудно понять действительность, которая в упор смотрит на тебя каждый миг. Кажется, понять её до конца невозможно. Загадка. Задуманные стихи в процессе творчества вырываются из‑под контроля. В итоге выходит не совсем то, что замыслил. И в этом «не совсем» — какой‑то сокровенный, тайный подсказ.

Зато ни одно из новых стихотворений напечатать не удаётся. Виктор Борисович Шкловский, Борис Слуцкий, Михаил Светлов — редактор первой книжки — не дают пасть духом, поддерживают.

Жизнь продолжает цыганить меня по командировкам от случайных газет и журнальчиков. Где я только не был за этот год: жил на острове Шикотан, видел с борта рыболовного сейнера Тихий океан, японские берега, занесло в феврале в Смоленск, поздней осенью — во Льгов, потом за Полярный круг — в Воркуту.

Куда б я ни приезжал, людей почему‑то тянет рассказать мне свои беды. А беды? на белом свете много.

Я рвусь помочь. Яростно пишу статьи, очерки. Хожу в Москве по чужим делам, обиваю пороги учреждений. В отличие от стихов, статьи и очерки публикуются. Но как? Редакторы вытравливают почти всю остроту проблем, вписывают своё. «Да это антисоветчина, вы что — хотите, чтоб вас арестовали, а нас с работы сняли?» Порой мне стыдно того, что выходит на страницах газеты или журнала под моей подписью. Это не я. Не то, что я думал, что хотел сказать. Все мои старания не могут никому помочь. Ничто не меняется. Безнадёга.

С такими делами, с таким настроением встречаю Новый год.

На «Соколе», как раз наискосок от дома, где живут Левка с Галей и Машей, я сижу в квартире испанских политэмигрантов Педро и Роситы. Здесь находится и приехавший из Парижа повидаться со старыми друзьями легендарный командир интербригадовской части — Рамон. Здесь чешка Ружена, сидела восемь лет в наших лагерях. Реабилитирована. Здесь Искра, болгарка, с которой я подружился ещё в Литературном институте.

Связная подпольного ЦК, совсем девчонка, она была выслежена фашистами, пережила пытки, приговор к смертной казни. Ее спасло наступление Советской Армии. Теперь Искра приехала собирать в Библиотеке имени Ленина материалы для книги о Платонове. Это она привела меня сюда.

Последним приходит Хосе — советский испанец, родившийся здесь. Он моложе всех. Есть в нём что‑то неприятное: демонстративный жест, с которым поставил бутылку коньяка, то, как фамильярно лезет целоваться с Рамоном.

Рамон седой, лицо — в шрамах.

Он привёз из Парижа ящик испанского вина и стеклянный сосуд с длинным носиком.

Учит меня пить «по–каталонски». Нужно одной рукой высоко поднять этот сосуд, полный красной, как кровь, жидкости, нагнуть и ловить ртом тугую струю. Под общий хохот я, конечно, залил свою белую рубашку, наглаженную мамой.

Искра заставила меня прочесть стихи.

В красной мокрой рубашке сижу перед ними, читаю самое сокровенное, тревожусь: не дойдёт, плохо знают русский.

Но Рамон сильной рукой треплет по голове, по плечу, говорит:

— Артуро, камарадо, нет грустить. Увидишь — все переменяется. И ещё — узнаем смерть Франко. Ты, я пойдём по Мадриду вместе…

Первое воскресенье после Нового года наступает через четыре дня. То самое воскресенье, когда меня ждёт Поэт. А вдруг забыл, вдруг стихи не понравятся? И хочется ехать, и страшно.

Днем меня зовут к телефону. Звонят из районного отделения милиции, требуют, чтобы явился к семи вечера, в комнату номер одиннадцать.



Зачем? Почему в воскресенье, да ещё вечером? Никаких объяснений не следует.

Что ж, значит, не выпало мне ехать к Поэту. Да он, должно быть, и в самом деле забыл — больше года прошло…

Не чувствуя за собой вины, являюсь в райотдел милиции на улице Станиславского. Прохожу мимо дежурного, отыскиваю комнату номер одиннадцать, стучу.

Встречает пожилой человек в штатском, вежливо предлагает снять пальто, сесть к столу, где светит настольная лампа.

Сажусь, спрашиваю:

— В чём дело?

Он вынимает из ящика книжку стихов, вырезки из газет и журналов — мои статьи и очерки. Говорит, что является поклонником таланта, не пропускает ни одной публикации.

Снова спрашиваю:

— В чём дело?

— Где вы были на Новый год?

— Ах, вот оно что! А какое у вас право задавать такие вопросы?

Он показывает удостоверение, ласково просит не волноваться, успокоиться.

— Там среди гостей находился ещё один советский, по имени Хосе. Давно вы его знаете? Раньше встречались?

— Нет. Не встречался.

— А что он говорил о нашем сельском хозяйстве? О международной политике? А его мнение о промышленности?

— Послушайте, во–первых, этот человек ни о чём таком не говорил. А во–вторых, я пошёл.

Он вскакивает, запирает дверь, затем садится, взглядывает на часы.

— Будете сидеть, пока не вспомните.

Откидываюсь на спинку стула, вытягиваю ноги. Совесть моя чиста. Он перебирает вырезки. Через стол видно — некоторые абзацы отчёркнуты красным.

— Между прочим, здесь достаточно материала, чтоб засадить вас в лагерь. — Он вдруг разворачивает лампу, ослепляет. — Говорите! Что вы думаете об этом Хосе, о его моральном облике?!

— Думаю, что Берия давно расстрелян. И сгнил.

Глаза привыкли к свету. Вижу в его руке пистолет. Щелкает предохранитель.

— Видишь на столе авторучку и бумагу? Если не выдашь всю информацию…

Телефонный звонок. Он срывает трубку, отвечает:

— Нет… Нет… Нет… Так точно. — Кладет трубку, обращается ко мне: — Ну, мы немного погорячились. А теперь начнём сначала. Что он говорил о сельском хозяйстве?

Так я провожу время до двух часов ночи. На расстоянии чувствую, как волнуется мать: ушёл в семь, уже два…

Наконец то ли он устал, то ли понял, что я действительно ничего не знаю, — отпускает. Только требует, чтоб дал подписку о неразглашении.

— Нет. Не имели права допрашивать меня да ещё запугивать. Обязательно буду рассказывать всем, а когда‑нибудь и опишу.