Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 76

— Порядок, Лева, полный порядок. Врачи заставили принять курс, пришлось подчиниться.

— Значит, завтра? Откроем, посмотрим?

— Завтра, Лева, с утра. Хорошо и спокойно, ты ничего не заметишь.

Лева верит Малышеву, Лева радуется, чему? Тому, что завтра сделают его инвалидом, без одного легкого? Нет, тому, что спасут его от болезни, от больницы, от вздохов родителей.

Когда Малышев вернулся к себе в кабинет, вошла Наташа и сказала, что Филимонов, тот самый, о котором Малышев уже забыл, работает счетоводом-кассиром. Все правильно, он тоже при власти, два раза в месяц садится он в свой дзот и выстреливает из амбразуры то одним хамским словом, то другим, будто зарплату выдает из своего кармана. Удивительная у кассиров манера грубить, прямо-таки профессиональная. Как у жуликов вежливость.

Скоро четыре, пора направить стопы к лечащему врачу, но прежде надо зайти за цветами. Пошел по городу праздный в рабочее время, будто в отпуске. Неожиданно много людей на улице, они что, тоже все на больничном? Впрочем, август — время летних отпусков. Цветами торгуют возле кинотеатра, по пути. Какие взять? Самый сезон, выбирай на свой вкус, а вкус-то и подкачал. Куст бурьяна на старой стене, травка между бетонными плитами на дорожке Малышеву милее, беззащитны они, непритязательны, в цветах же много претензии, вызова. Яркость, чрезмерность, показуха скромного лика земли, некое пижонство флоры. Бульдонежи — это сокращенные бульдожьи нежности. Он не любит цветы — мужик, а она, наверное, любит, и цветам от него обрадуется. Малышев представил, как понесет ей пышный букет через всю поликлинику мимо страждущих, стонущих, ожидающих, в кабинет к ней наверняка очередь, и он будет сидеть с букетом, как дурень со ступой, — нет, так не пойдет, не для него такая процедура. Он подарит ей не цветы, а колечко, да-да, колечко, и не пошло золотое, а скромно серебряное, Данилова ему подсказала в своем отчете о конгрессе в Москве. И направился в галантерею.

— А какой размер? — спросила продавщица в платье с кружевным воротничком, как школьница.

Вон как, у них еще и размеры есть.

— Примерно, как на вашем пальце.

— Семнадцать с половиной — восемнадцать.

Он выбрал колечко с голубым камнем — под цвет глаз. А может быть, надо под цвет платья? Или под цвет волос? Нет, раз уж он выбрал такое, пусть она подгоняет все остальное под его цвет.





— Какой это камень?

— Бирюза.

Прекрасно, и коробочка ему понравилась, этакий сельский домик под соломенной крышей. Он вручит ей колечко и скажет, чтобы она не снимала его ни дома, ни на работе, ни в гостях. Посмотрел на часы — половина пятого, сейчас у нее разгар приема, придется ждать очереди, а потом в кабинете даже и не поговоришь, торопит очередь в коридоре. Надо иначе, он придет к самому концу, к семи часам, последним пациентом, а до семи… Чокнуться можно за два с лишним часа ничегонеделания. Инфаркты, кризы, раки бывают не только от напряжения, от непосильного ритма гонки, но и от непосильной скуки.

Пошел в кинотеатр «Сары-Арка», встал в очередь за билетами, кругом молодежь, он прятал глаза в газету, как Чинибеков, хотя стояли не только молодые, впереди него пара лет по сорока, мужчина в вельветовом пиджаке с блекло-зеленоватым отливом, с круглой плешью на темени и с самоуверенным лицом приезжего, на комбинат часто командируют из главка, из министерства, да и центральная пресса не обходит его вниманием. В Москве легко отличить приезжих от столичных — по их неуверенности и пристальному ко всему вниманию; в провинции тоже легко отличить столичных от местных — по их уверенности и полному пренебрежению к окружающим. Рядом с вельветовым стояла молодая хрупкая женщина с сумкой на ремне, явно местная, с постоянной, будто приклеенной улыбкой, не женской, вымученной, этикетной. Ответственный, видать, товарищ, и она от него зависит. Малышев от нечего делать не только замечал больше, но и больше брюзжал. Бывает, приедет сюда москвич, неделю водишь, возишь его туда-сюда, выпьешь-закусишь не один раз, другом он тебе станет закадычным, а приедешь через полгода в Москву, зайдешь к нему в кабинет — не узнает. И не прикидывается слабым на голову, нет, он и в самом деле тебя забыл, кто ты и откуда. Ты его в тысячной толпе разглядишь, а он тебя в упор не видит, — в чем тут дело? Наверное, в том, что ты ему не нужен, — провинция. Он тебе тоже, в общем-то, не так уж и нужен, но — столица, некая магия, неосознанная зависимость.

Шел фильм «Троих надо убрать», французский, в главной роли Ален Делон, в годах уже, но все еще, а может и более прежнего, симпатичный, обаятельный. В итальянском кино, на взгляд Малышева, все мужчины так себе, больше ерники, хотя в прошлом римляне и красавцы, воины и мудрецы, — выродились, вероятно, хотя хвалят их не нахвалятся, а вот во французском кино все мужчины поголовно отменные — и Жан Габен, и Жан Марэ, и Бельмондо, и Ален Делон.

Расселись, Малышеву неловко сидеть среди бела дня, кто-то пропадает, истекает кровью, с жизнью, может быть, прощается, а он в кино сидит сложа руки. Глупо так думать, суетно, тем не менее ощущение такое у него есть. Вспомнил, как однажды в театре — приезжал на гастроли московский «Современник» — сидели они втроем, он, жена и дочь, шел спектакль и вдруг занавес посреди действия, выходит администратор и — «Хирург Малышев Сергей Иванович, вас просят срочно в больницу, машина у подъезда. Хирург Малышев?» В зале включили свет, он поднялся и быстро пошел к выходу. Марина и Катерина — за ним, как будто они втроем оперируют. Кто-то захлопал, потом еще и еще, из зала он вышел под дружные аплодисменты, как футболист после красивого гола. Но зачем нужно было вставать Марине и Катерине? Показательно…

Вельветовый с плешью и дама с улыбкой оказались рядом, свет, наконец, погас, Малышев, довольный тем, что в темноте растворился, вытянул ноги под переднее сиденье и предался разврату. Сразу же интригующее начало — военный самолет, солдаты подвешивают ракеты, выстрел, огненный шар летит, но не прямо, как ему положено, не как снаряд из пушки, а ломаной кривой, хищно преследуя самолет, лавируя вслед за ним, самолет в сторону и шар в сторону, и по настигающей, — черт знает что, неужели есть такие ракеты? Как стервятник за жалким кроликом, — и догнал! Взрыв, огонь, черный клуб дыма и кувырком обломки. Потом появились люди, дельцы, воротилы, негодяи, как водится, всех мастей, убийцы, и Ален Делон начинает с ними борьбу за справедливость — преследования, стрельба, Париж, Трувиль, непохожие на наши автомобили, непохожие на наши квартиры, — все цветное и незнакомое, как сон, занятно все и, надо сказать, убедительно. Малышев увлекся, забылся, и все было бы отлично, если бы не сосед тот самый, вельветовый. Он то и дело громко гмыкал и лающе посмеивался, показывая свою реакцию спутнице, дескать, какая чушь, какой наив, стреляют, убивают, пугают, а ему не страшно, ему смешно, ибо у него хороший вкус. Что ни выстрел, то рядом смешок ернический.

— Не мешайте смотреть! — внятно сказал ему Малышев.

— Да тут и смотреть нечего, — вполголоса, интеллигентно оправдался плешивый.

— Тогда уходите отсюда! — Малышев даже ноги подобрал, дорогу ему освободил. Тот гмыкнул и глянул на спутницу, ища поддержки, она смотрела на экран, улыбка ее стала еще более терпящей. На голоса обернулись девицы впереди, призвали к порядку, можно спокойно смотреть дальше, но плешивый не унимался, теперь он изводил Малышева молча, одними жестами, то вперед подастся, то назад откинется, то рукой этак выразительно поведет, то вздохнет надсадно, всеми телодвижениями словно бы вопрошая: ну не чушь ли, не глупость ли несусветная?! Малышев терпел, не станешь же соседа связывать по рукам по ногам, терпел, крепился, и когда Ален Делон схватил рыжего злодея за волосы и выбил тому мозги выстрелом, Малышеву очень захотелось, чтобы следующим выстрелом он продырявил интеллектуальную плешь соседу, — не пожалел бы ничуть! Но Алену Делону было не до плешивого, ему самому грозили крупные неприятности, и у Малышева оставалась одна надежда — на спутницу, вот-вот она уберет свою прокисшую улыбку и врежет соседу между глаз, поскольку Ален Делон ей очень нравится. Кончился фильм, зажегся свет, пошли к выходу сонно и не спеша, без давки, молча, и только вельветовый не унимался, право голоса получил, гнул-догибал свое: