Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 64

Как говорит драматург Менандр, кого боги хотят погубить, того они прежде всего лишают разума. Если Антоний желал раздуть ссору с Октавианом, избегая открытой атаки (а я не верю, что он в самом деле в тот момент стремился к этому), то он не мог найти более подходящего способа, чем жениться на египетской царице. Но тем самым как нельзя лучше сыграл на руку Октавиану.

Если бы Антоний завоевал Персию, может быть, всё пошло бы по-другому: ему, по крайней мере, было бы что противопоставить победе Октавиана над Секстом Помпеем. Но случилось так, что война стала для него гибельной. Она была плохо спланирована с самого начала. К началу зимы Антоний потерял добрую треть своих людей. Отступление к побережью было ужасающим. В его войсках не было ни пищи, ни одеял, ни даже обуви, и Антонию пришлось просить помощи у совершенно недружественного царя Армении. Спасся он лишь благодаря немедленному личному вмешательству Клеопатры, которая послала флот, чтобы выручить его разбитое вдребезги войско.

Остаток года он провёл в Александрии, восстанавливая силы. Вот мера его всё ещё не иссякшего доверия Октавиану (или, может быть, его близорукости) — он слал письма в Рим, прося обещанные четыре легиона. Октавиан, естественно, не дал их, зато отправил заимствованные у Антония же уцелевшие в битве при Навлохе корабли, — которые, он знал, Антонию без надобности.

Октавия предложила более действенную помощь. Выпросив у брата две тысячи солдат, она доставила их в Афины вместе с несколькими кораблями, груженными продовольствием. Антоний принял их, но велел ей не лезть не в своё дело и вернул её обратно в Рим. На следующий год он отправился на очередную войну против Армении. На этот раз ему повезло больше, и он отпраздновал победу триумфальным шествием.

Когда весть об этом докатилась до Рима, разразился скандал. Триумфами награждает только Сенат, и устраивают их в Риме — только в Риме. Антоний праздновал свою победу над Арменией в Александрии. И заправлял всем этим не Римский Сенат и не Народ вместе с Юпитером Наилучшим Величайшим, а Клеопатра, усаженная на золотой трон и одетая как богиня Исида[202].

Но это ещё не самое худшее. После триумфа Антоний произнёс речь, в которой сообщил, что передаёт все восточные римские провинции двум своим детям от Клеопатры, и объявил законным сыном Цезаря Цезариона, а не Октавиана. Это был прямой вызов. Антоний поставил себя во главе эллинистического востока в противовес Октавиану, правившему на западе, и если ещё оставались какие-либо сомнения относительно его намерений, то форма клятвы, данной Клеопатрой, — «буду вершить правосудие с Капитолия, это так же верно, как завтрашний день», — стёрла их начисто. Антоний сделал свой выбор. Он заявил о своих претензиях на единоличное руководство Римским государством, и война стала неизбежной.

51

После того как опубликовали мои «Буколики», Рим показался мне неуютным, как никогда. Не только потому, что я стал слишком знаменит, но и потому, что многие совершенно напрасно решили, что я, благодаря своей дружбе с Меценатом (а через него с Октавианом), имею некое влияние на правящую верхушку. Меня постоянно донимали просители — абсолютно незнакомые мне люди, — которым я ничем не мог помочь. Один-единственный раз я нарушил собственное правило не просить Мецената ни о каких одолжениях, да и то потому, что тот, кто получил помощь, подчёркнуто не хотел её.

Я уверен, что Меценат и без моего напоминания был бы рад помочь Горацию. Камнем преткновения был сам Гораций. Он сдержал своё слово и в конце концов согласился вновь прийти в гости к Меценату, но только потому, что почувствовал себя достаточно независимым в финансовом отношении, чтобы принять дружбу на равных.

Я, конечно, рассказал Меценату о том, что отец Горация лишился своего поместья, и мы стали прикидывать между собой, как исправить положение. И наконец придумали, как раз перед моим отъездом в Мантую. У Мецената было небольшое имение в Сабинских горах к востоку от Рима, не новое приобретение в результате земельных чисток, а часть поместья, которым владели два поколения его семьи. Оно было в плачевном состоянии. Крестьянин, арендовавший его, был бездетным и слишком старым, чтобы поддерживать хозяйство. Меценат поговорил с Горацием и тактично намекнул, что Гораций может взять его себе, особенно нажимая на то, что о теперешнем арендаторе позаботятся, чтобы он не остался без гроша, и что тот вполне доволен таким соглашением. Ни о какой арендной плате речи нет — в таком состоянии поместье едва себя окупает. Быть может, Гораций будет так любезен и согласится избавить от него Мецената, ведь от этого всем будет лучше?..

К моему удивлению и восторгу, Гораций принял это предложение. Мы отправились туда все трое. Меценат не преувеличивал: поместье было в жутком запустении, всё заросло сорняками, фруктовые деревья и виноградные лозы не подрезаны, ограды прогнили, а кое-где их и вообще уже не осталось, инвентаря очень мало, да и тот весь изношенный. Сам дом был дрянная развалюшка. Крыша протекла, стены изрешечены дырами, а внутри всё выглядело так, будто здесь зимовало стадо свиней. Короче, полный беспорядок.

Осмотрев всё, Гораций буквально сиял.

— Замечательно, — сказал он Меценату. — Дайте мне несколько месяцев, посмотрим, что тут можно сделать.

Он всегда держал слово. Я приехал к нему на следующий год и увидел аккуратное славное поместьице, о котором можно только мечтать. В известном смысле оно символизировало то, за что в более широких масштабах боролись я, Меценат и Октавиан, — восстановление Италии. Я увидел, чего добился Гораций, и это ещё больше воодушевило меня на создание «Георгии». Если бы они могли помочь, хотя бы немного, осуществить подобные перемены по всей Италии, значит, они стоят моих жалких усилий.

Гораций до сих пор, семнадцать лет спустя, живёт здесь, в своём сабинском поместье, стойкий и независимый, как всегда. Я и раньше говорил, что завидую ему.

Вскоре после моей встречи с Октавианом я уехал из Рима в Мантую. Я получил известие, что отец умирает.





Это не было неожиданностью. Он терял силы с каждым годом и едва мог передвигаться с помощью раба, поддерживающего его под руки. У него не было никакой болезни, как у матери. Просто организм износился, как старый башмак, и он был рад наконец расстаться с жизнью. Мы провели вместе три недели и за это время помирились.

Я вспоминаю один особенный вечер, как оказалось последний. Мы сидели на улице, под виноградными лозами, свисающими со шпалер, шёл слабый дождик — так, слегка моросило. Всё вокруг пропиталось земными запахами: благоуханием трав, жирным ароматом самой земли, и сквозь них пробивался принесённый лёгким ветерком с расположенного за кухонным садиком выгона острый, перехватывающий горло запах коз. Я что-то говорил, что — теперь уж не вспомнить, но это и не важно. Отец сидел, повернувшись ко мне в профиль, закрыв свои незрячие глаза, вдыхая ароматы и прислушиваясь. Я знал, что он слушает не меня, а милые звуки сельской округи: едва различимое звяканье козьих колокольчиков, пение ночных птиц, редкое шуршание какого-нибудь зверька. Внезапно он повернул голову ко мне.

   — Ты думаешь, Публий, всё это будет продолжаться? — спросил он. — Всё это? Когда мы умрём?

Вопрос застал меня врасплох: отец никогда не задавал подобных вопросов. Но я понял, что он имеет в виду.

   — Некоторые верят, так что будет.

   — А ты?

Я помолчал немного.

   — Нет, — сказал я. — Я — нет.

Отец улыбнулся:

   — Тогда мне жаль тебя. — И через мгновение добавил: — А знаешь, во что я верю?

   — Нет. Расскажи.

   — Я думаю, что мы — часть этого. Не сами по себе. А часть этого. Часть земли, дождя, запахов. Умирая, мы возвращаемся. И никогда больше не отделимся. Мы становимся землёй, и так каждый из нас, любой из тех, кто существовал когда-нибудь.

202

Исида — египетское божество материнства. Популярность этой богини, управлявшей человеческой судьбой, была так велика, что она почиталась и за пределами Египта, во всей Римской империи. При этом у неё, однако, появляется столько новых черт, что эллинистическая Исида почти ничего общего не имеет с египетской.