Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 73

С точки зрения логики возражать против этого приказа было невозможно. Однако приказ этот был несправедлив, ибо Дюма, как и раньше, продолжал исполнять свои обязанности переписчика. Подобный приказ был бы оправдан в отношении любого другого служащего, но не Дюма, которому почти удавалось быть одновременно в двух местах.

   — Значит, я либо должен отрицать, что занимаюсь литературой, и просить, чтобы мне отдали моё жалованье, либо подтвердить, что я занимаюсь литературой, и отказаться от места?

   — Совершенно верно, — ответил господин де Броваль.

   — В таком случае я ухожу, — заявил Дюма.

   — До конца месяца всего десять дней. Вы можете оставаться на службе в течение этого времени и получить ваше последнее жалованье, — заметил г-н де Броваль.

   — Благодарю вас, — сказал Дюма, — но после подобного приказа я не останусь здесь ни минуты. Будьте добры, считайте, что я был уволен двадцать дней назад.

   — Но тем самым вы жертвуете двумя третями месячного оклада!

   — Прошу вас, соблаговолите передать герцогу, чтобы он пожертвовал эти деньги беднякам, — гордо ответил Дюма и вышел из кабинета.

Мать Дюма, узнав эту новость, слегла, заявив, что если ей суждено умереть с голоду, то она предпочитает сделать это в собственной постели.

Сам же Дюма, неукоснительно придерживающийся новой тактики, задумался, как извлечь наибольшую выгоду из своего увольнения. Придуманный им ход оказался прост: надо распространить слух, будто его выгнали со службы не за то, что он не исполнял своей работы, а намекнуть, что его увольнение вызвано глубокими и загадочными политическими причинами.

Два факта могли придать достоверность этому слуху. Прежде всего, служащие секретариата герцога Орлеанского прекрасно знали, что Дюма всегда аккуратно исполнял свои обязанности. Если, невзирая на это, герцог уволил Дюма, значит, есть другая причина. И где следует её искать, как не в написанной Дюма пьесе? В пьесе, разоблачающей тайные стремления герцога Орлеанского.

Ведь в пьесе были выведены два кузена, Генрих III и герцог де Гиз, а последний пытался отнять трон у Генриха III. Но сейчас царствует Карл X, а герцог Орлеанский — его кузен. Может быть, герцог Орлеанский лелеет честолюбивые замыслы сменить на троне Карла X? Не поэтому ли он выбросил на улицу своего служащего? Не потому ли, что в своей пьесе Дюма разоблачал тайну герцога?

По мере того как эти предположения получали всё большее распространение, — они крепли с каждой репетицией пьесы, — росла и слава драмы Дюма. Во Франции не осталось актёра или актрисы, которые не дали бы отрезать себе правую руку, чтобы только заполучить роль в этой пьесе; не осталось театра, включая «Комеди Франсез», который посмел бы её отвергнуть.

Теперь запретить постановку могла лишь королевская цензура.

Слухи, касающиеся герцога Орлеанского, приняли такой размах, что он был вынужден отправиться к своему кузену Карлу X, чтобы заверить короля, что они не имеют под собой совершенно никаких оснований.

— Я уволил Дюма потому, что всё своё время он уделял литературе, а не занимался своими конвертами, — заявил герцог. — У вашего величества нет более преданного, более довольного и более скромного подданного, нежели я. Уверяю вас!

   — В данных условиях у меня нет никакого повода запрещать пьесу, — сказал король.

И ближайшей депутации, пришедшей умолять короля наложить запрет на антироялистскую драму Дюма, Карл X ответил:

   — Когда речь идёт о королевстве театра, то я всего лишь его подданный, как и любой другой зритель, и моя власть ограничивается требованием хорошего места и правом по моему усмотрению свистеть или аплодировать.

Если бы Карл X смог предвидеть, что готовит ему будущее, он, вероятно, занял бы другую позицию, ибо через полтора года он будет вынужден бежать, спасая свою жизнь, тогда как его «преданный, довольный и скромный подданный» герцог Орлеанский займёт трон.

Итак, если герцог увольняет вас со службы, а король о вас говорит, вы можете считать себя выбившимся в люди человеком, не важно, в силу каких причин! Поэтому чем громче мать стенала об их нищете, тем чаще Дюма горделиво возражал: «Я стал известен!»

   — Твой отец тоже был известен, но к чему это нас привело? — со слезами спрашивала мать.

На следующий день Дюма с восхитительной наглостью позвонил в дверь Лаффита, богатейшего банкира Франции.

   — Значит, вы и есть тот молодой человек, о котором все говорят? — спросил Лаффит.

   — Не будь я им, меня принял бы ваш секретарь, а не вы лично. Даже секретарь вашего секретаря, — отпарировал Дюма.



   — Совершенно верно, — с улыбкой согласился Лаффит. — Ну-с, какова цель вашего визита?

   — Я хотел бы получить заем в три тысячи франков, — ответил Дюма.

   — Понятно, — сказал Лаффит. — Но что вы предлагаете мне в залог?

   — Вот, — объявил Дюма, доставая из кармана рукопись своей пьесы.

   — Рукопись?

   — Да, рукопись драмы «Двор Генриха III».

   — Но вы шутите, друг мой. Рукопись не может служить залогом в серьёзном банке.

   — Вы хотите сказать, что она ничего не стоит?

   — Быть может, она очень ценна с художественной точки зрения и даст вам много денег, если пьеса будет иметь успех. Но с точки зрения коммерческой она абсолютно ничего не стоит. Вы ведь ещё ни разу не добились успеха, на основе которого можно было бы что-либо предполагать.

   — Тем не менее тысяча человек охотно отдали бы не только три тысячи франков, но и свой зуб мудрости в придачу, чтобы их фамилия стояла на этой рукописи, которая, хотя пока и не опубликована, уже более знаменита, чем многие сыгранные на театре пьесы.

   — Возможно, но как залог она всё-таки ничего не стоит.

   — По-вашему, пьеса, заставляющая весь Париж говорить обо мне, ничего не стоит?

   — Полноте, мой милый мальчик, разве вы не знаете, сколько времени длится увлечение парижан? Всего неделю. Даже один вечер, а наутро о вас никто и не вспомнит.

   — Со мной, сударь, так не случится. Люди всегда будут говорить обо мне. Я вскарабкался на верх шеста с призом и не намерен спускаться вниз. Жан-Жак Руссо вырядился в костюм армянина, чтобы о нём заговорили в Париже. Он вышвырнул свои часы, бросил своих детей, сломал шпагу и растоптал парик, он всё сделал ради того, чтобы его не забывала публика. Я лучше стану прогуливаться голым, обвязав вокруг пояса змею, чем откажусь от того, что с таким трудом завоевал: эта привилегия не быть безвестным для меня дороже всего на свете, это единственное, что по-настоящему дарит мне чувство жизни.

Лаффит, взглянув на Дюма, ответил:

   — Я почти поверил вам.

— Почти? Посмотрите, сударь, у меня в кармане ещё одна рукопись. Вы знаете, что это? Это пародия. Вам известно, что в Париже любая имеющая успех пьеса сразу пародируется, чтобы люди могли над ней посмеяться. Так вот, я не хотел подвергаться риску быть спародированным какой-нибудь бездарью. И сам на себя сделал пародию; я сочинил «Двор короля Дагобера» и высмеял собственную драму.

Лаффит довольно долго пристально смотрел на Дюма, потом, достав из кармана массивный кошелёк, отсчитал три тысячи франков.

   — Возьмите, — спокойно предложил он. — Будете должны мне три тысячи франков.

   — Благодарю вас, — сказал Дюма. — Благодарю от всего сердца. Ну а теперь, что я должен подписать?

   —  Ничего, — улыбнулся Лаффит. — Эта сделка совершена не по правилам, и я предпочитаю не оформлять её письменно, полагаясь на ваше честное слово.

— Но я предпочитал бы дать расписку, — сказал Дюма, — один экземпляр которой останется у вас, а другой у меня.

   — Как? — раздражённо возразил Лаффит. — Я согласен оказать вам доверие, хотя у вас нет ни гроша, а вы не доверяете мне, ворочающему миллионами?

   — Это не вопрос доверия, — сказал Дюма. — Если у меня будет расписка, я смогу, показав её журналистам, говорить, что Лаффит, банкир, никогда не теряющий деньги, поставил крупную сумму на мою пьесу. Для них это будет важная новость. О моей пьесе станут писать ещё больше, но при этом заговорят и о вас. В общем, всем это придаст больше уверенности в успехе.