Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 60

Конечно, я был счастлив, когда Макс Эйве увенчал меня лавровым венком чемпиона мира. Как и у всякого профессионального шахматиста, с какого-то времени у меня появилась высокая мечта – и вот она осуществилась. Но в этом венке не было самых главных листьев, не было самого ценного для меня – памятных знаков о борьбе с моим блистательным предшественником. Я пытался себя утешить: ну мало ли чего мы в жизни не видели, мало ли чего не испытали, мало ли что прошло мимо нас, мало ли о чем даже не слыхали никогда – всего же не охватишь. Но это слабое утешение. Я посвятил свою жизнь шахматам, у меня был шанс испытать себя на самых высоких для нашего времени вершинах, но этот шанс забрали у меня. Поневоле станешь философски оценивать все, что было до этого и что пережил потом.

Впервые я увидел Фишера вскоре после того, как он стал чемпионом мира. Это случилось на турнире в Сан-Антонио, я был всего лишь молодым подающим надежды гроссмейстером. Организаторы упросили Фишера отметить своим присутствием турнир. Он появился в последний день, что было не слишком удачно. Победители – и я в их числе – мирно делили между собой очки, и Фишер, посидев среди зрителей не более четверти часа, понял ситуацию и исчез. Но еще перед этим, перед началом тура, которое организаторы задержали в связи с его появлением, он обошел всех участников и с каждым уважительно поздоровался. До этого мы не были знакомы, и он мне сказал какие-то вежливые слова. Меня поразил его взгляд; он был совсем не тот, что на фотографиях; в нем не было жесткости, а какая-то покорность и терпение. Впрочем, больше такого взгляда у него я не видел. Еще запомнилась его своеобычная медвежья походка: он ходил неуклюже, его руки и ноги двигались не в противоходе, как у всех людей, а одновременно – одновременно левые и одновременно правые – и поэтому получалась перевалка из стороны из стороны в сторону.

Кстати, Америка удивительно оперативно среагировала на чемпионство Фишера. До его победы шахматы в США были далеки от общественных интересов. Когда мы ехали на турнир в Сан-Антонио, то с удивлением обнаружили, что в американских магазинах не так просто купить доску с фигурами, тем более шахматные часы, а уж о шахматной литературе и вовсе мало кто слышал. Но уже к концу турнира это стало появляться почти повсеместно, а когда я вскоре опять прилетел в Америку, то застал в ней всеобщую шахматную лихорадку, и, естественно, все шахматные аксессуары были в изобилии, причем на любой вкус.

В это время я еще не помышлял примериться к Фишеру, но уже изучал его, восхищался им и думал о нем. Меня уже тогда поражала целеустремленность этого человека, посвятившего жизнь единственно только шахматам. Поражала, может быть, потому, что сам я склонен к эпикурейству и не нахожу в этом ничего дурного. А Фишер еще в юности сделал целью всей своей жизни мировое шахматное первенство – и шел к этой цели с одержимостью фанатика.

Я считаю, что Фишер превзошел всех прежних и ныне живущих гроссмейстеров умением производить и перерабатывать шахматные идеи. У него была старая школа – он работал один. Редко – с кем-нибудь еще. Но совершенно точно известно, что постоянных помощников у него не было, и чужими идеями он не кормился. В этом его принципиальное отличие, скажем, от Каспарова, которого снабжает идеями огромный клан. Думаю, он редко использует эти идеи живьем, все-таки это сырье, его нужно переработать и сделать пригодным для собственного употребления, и это Каспаров умеет очень хорошо.

А Фишер был уникален своей единоличноетью, своей обособленностью, своей самодостаточностью. Он с малых лет научился работать самостоятельно. Самостоятельно постигал таинства дебютов, самостоятельно готовился к турнирам, самостоятельно изучал отложенные позиции. Советские шахматные журналисты преподносили его своим читателям как ограниченного, необразованного выскочку из Бруклина. Его описывали так в погоне за занимательностью и от непонимания его сущности. А ведь он знал несколько языков, он много повидал и все помнил; он понимал людей; правда, философом был слабым – и это его погубило. Естественно, прессу он не любил – ни западную, ни советскую. Он считал, что пишущие о шахматах журналисты не понимают сути игры, не понимают смысла поступков шахматистов. Дилетантства по отношению к шахматам Фишер не выносил никогда.

Причиной его трагического разрыва с шахматной жизнью, как мне кажется, были чрезмерные требования, которые он предъявил к себе, как к чемпиону мира. Он считал, что чемпион мира не имеет права на неудачные партии, тем более на проигрыш; может быть, он и дальше заходил, лишая себя права вообще на малейшую шахматную ошибку. Из этого максимализма выход был единственный – не играть совсем. Фишер поставил перед собой творческую сверхзадачу – и проиграл ей психологически.





Этот максимализм (может быть, потому что я совсем другой) привлекал меня в нем необычайно. Я понимал, что это единственный путь к совершенству; как выяснилось потом – и к шахматной гибели, но тогда об этом еще было рано говорить, хотя я чувствовал, что здесь слишком тонко. Я просто пытался понять его логику и его цель. Ведь любой шахматист на его месте, выиграв у Ларсена четыре партии подряд, довел бы матч до победы в спокойном темпе, сделав четыре-пять ничьих, – сколько необходимо, сколько требуется для победы. А Фишер продолжал борьбу в каждой партии, словно она самая первая и единственная, словно от нее зависит все. Он не давал поблажки ни себе, ни сопернику, никогда – и в этом был весь Фишер.

Цельность Фишера проявлялась в любом его действии; даже недостатки Фишера были неотделимы от него, поскольку были гранями этой цельности. Вот почему для него была так важна инициатива в партии, в турнире, в матче, даже в каждом отдельном эпизоде. Ведь инициатива – это лучшее средство быть самим собой, а значит – сохранить свою целостность. И если Фишер был лидером соревнования, если все развивалось закономерно, логично, правильно, – Фишеру не было равных. Если он сразу вел в счете – его невозможно было остановить. Но дело не в математическом выражении преимущества. Так, например, ломая игру в первой партии матча со Спасским, он извлек огромный психологический ресурс из своего поражения и не побоялся не явиться на следующую партию, точно рассчитав, что тем самым психологически уничтожит Спасского.

Но в начале каждого соревнования это был неуверенный, колеблющийся человек. Думаю, первый тур для него всегда был мукой. А иногда и второй, и третий – пока он не убеждался, что способен на свою фирменную, полноценную игру. И пока не наступала эта ясность, это осознание, пока он ощущал в себе зыбкость и неопределенность, Фишер нервничал и терялся, «плыл» и был способен на самые непредсказуемые поступки. Именно это заставляло его бросать многие турниры. Еще раз подчеркну: не страх перед соперниками, а не совсем ясное ощущение себя, отсутствие доверия к себе. Это была неуверенность в своей готовности создавать именно ту игру, ради которой он отдавал всего себя шахматам, ради которой он садился играть.

Шахматы обязаны Фишеру тем, что он возродил к ним интерес во всем мире. Они были популярны в Советском Союзе и еще в нескольких странах, но всемирной популярности у них не было, поскольку в них отсутствовала спортивность. Миру было практически безразлично, кто получит шахматную корону – Спасский или Петросян, кто победит в турнире претендентов – Таль или Керес, Бронштейн или Корчной. А когда началось триумфальное шествие Фишера к шахматной вершине, возник спортивно-политический ажиотаж – кто возьмет верх: одиночка Фишер или сплоченная фаланга сильнейших советских гроссмейстеров. Любимый сюжет человека из толпы: один против всех! Это настолько подогрело интерес, что на какое-то время шахматы стали в мире спортом номер один.

Шахматисты безмерно обязаны Фишеру и тем, что с его руки многократно возрос их материальный и общественный статус. В дофишеровскую пору лучшие профессиональные шахматисты на Западе едва сводили концы с концами; у наших дела были получше, поскольку они всегда пользовались поддержкой государства. Но что это были за деньги! Например, в семьдесят первом году призовой фонд четвертьфинального матча претендентов Геллер – Корчной составлял аж 150 рублей: 90 – победителю, 60 – побежденному. Но уже через три года за выигрыш такого же четвертьфинального матча у Полугаевского я получил 1200 рублей. По нынешним временам совершенно смехотворная сумма, но она была уже на порядок выше, чем в предыдущем цикле. За выигрыш полуфинального матча у Спасского я получил 1500 рублей. А за выигрыш финального матча у Корчного я получил 1800 рублей… (Напоминаю: за этими матчами следил весь спортивный мир, их освещали сотни журналистов, они прокладывали фарватер шахматной истории.) По какому принципу рос приз – я не могу понять до сих пор, потому что процентное соотношение совершенно разное. Тем не менее, и это было уже достижением. А когда для турнира всех звезд в Москве был заявлен приз победителю в две тысячи рублей, организаторы считали, что чуть ли не озолотили участников. Это и впрямь было событием для советских шахмат: Совет Министров страны принимал специальное решение и необычайно раскошелился, чтобы показать всему миру, что и мы не лыком шиты. Для сравнения должен отметить, что Роберт Бирн, проиграв четвертьфинальный матч Спасскому (но это было в Америке), получил приз больший, чем я за все три своих победных матча.