Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 60

Смерть Фурмана убила что-то во мне. Я как бы закрепостился и не мог расслабиться, чтобы впустить в себя новое, сделать его своим – и тем самым преобразиться. Отсутствие новизны рождает скуку, и только поэтому я не могу себя заставить работать так, как когда-то мы самозабвенно трудились с Фурманом.

Когда-то я надеялся, что Каспаров вернет мне прежний импульс, но этого, увы, не случилось. Он мне слишком понятен, в нем нет тайны, нет новизны, которую хотелось бы познать, ради которой стоило бы встряхнуться и по-настоящему взяться за дело. Я с ним, по сути, борюсь с помощью багажа, которой был наработан более пятнадцати лет назад к матчу со Спасским. Вполне хватает! И это очень жаль, да что поделаешь: только новая задача заставляет искать новые творческие ходы. А обновляться ради самого процесса обновления… Я думаю, так не бывает. Только внешний запрос рождает ответное внутреннее усилие. И даже философ, который вроде бы ищет истину ради нее самой, – даже он этим занят не ради своей прихоти, а в ответ на реальный житейский дискомфорт.

Все это наводит на грустные размышления: 1) когда появится действительно новая, достойная задача – смогу ли я ее узнать, разглядеть, понять? 2) не оказалась ли для меня смерть Фурмана тем роковым ударом, который разбил мою целостность? Вот уже десять лет прошло, десять лет я ее склеиваю – а все не то…

Фурман жил на окраине Ленинграда в маленькой двухкомнатной квартирке. 27 квадратных метров, да плюс кухня 4,5, а прихожую язык не поднимается приплюсовать: она была столь мала, что обычная стенная вешалка отхватила в ней половину, а на свободном пространстве можно было разойтись только впритирку и бочком.

Маленькая комната была спальней Семена Абрамовича и его жены; в большой – восемнадцатиметровой – была гостиная, книжные полки, рабочий кабинет, огромный аквариум с подсветкой и кислородным аппаратом; здесь же спал их сын.

За несколько километров от дома Фурмана, за серым полем, была огромная свиноферма, и, когда с той стороны дул ветер, дышать становилось нечем. Закупоренные окна не спасали – вонь просачивалась повсюду. Наглядная иллюстрация уникальных возможностей нашего обоняния, которое способно улавливать запах, если не ошибаюсь, даже при самых ничтожных количествах пахучего вещества, скажем одна молекула на кубометр воздуха.

Я садился возле своего дома на маршрутный автобус – и сходил на конечной остановке возле дома Фурмана. Очень удобно. И сколько же прекрасных часов мы провели в их гостиной за тем стандартным полированным раскладным столом! Шахматы у Фурмана были отличные: добротная доска, добротные, тяжелые, устойчивые фигуры, по форме соответствующие международному стандарту. Их приятно было взять в руки, но еще важнее, что, пользуясь ими, ты их не замечал.

Мы были во многом сходны: я азартен – и Фурман азартен; я игрок – и он игрок; я предпочитал процесс результату – и он любил процесс: и процесс игры, и процесс рождения мысли. Наконец, мы оба – каждый по-своему – были фундаментальны. Только во мне преобладал анализ, а в нем – синтез. В общем, мы не только понимали друг друга с полуслова, с полувзгляда, но и чувствовали друг друга, как самих себя. И потому работалось нам вдвоем удивительно свободно.

Впрочем, о фундаментальности есть смысл рассказать еще несколько слов, чтобы стала яснее сущность того, что нас отличало.

Когда я говорю, что у Фурмана преобладал синтез, я имею в виду его образное восприятие мира. Причем от образа Фурман практически не отходил; возможно – не хотел, хотя я готов допустить, что и не мог. По складу своего мышления.

Этим, кстати, объясняется одна связанная с ним загадка. Известно, что во время моих партий в претендентских матчах Фурман угадывал огромное большинство моих ходов. Значит, мое мышление было ему понятно, уровень доступен. Так в чем же дело? – играй сам в ту же силу, ходи так, как угадываешь, веди себя за доской, словно ты исполняешь мою роль, – и твои спортивные успехи будут на порядок выше, станут соизмеримыми с игрой и спортивными успехами чемпиона мира!..

Так нет же. Сев за доску, Фурман не мог имитировать меня. Хотя, наверное, хотел. Он так по-детски радовался любому своему спортивному успеху! И только из-за этого любил выступать вместе со мной в одних и тех же турнирах. Играя рядом со мной, он то ли заряжался от меня, то ли ориентировался на мою игру как на некий эталон, но даже мне становилось непросто с ним конкурировать. Стоило же ему поехать на турнир без меня – как он непременно проваливался.

Причина, думаю, в том, что, когда Фурман угадывал мои ходы, каждый из них был для него очередным естественным кирпичиком целостности, естественным поворотом образа позиции. Отсутствие ответственности обеспечивало свободу его мысли, и она поднимала Фурмана до его действительной высоты. Когда же он играл сам, обязательный анализ, обязательный счет вариантов убивал образ, а ответственность, необходимость самому принимать решение убивала свободу – и игра Фурмана становилась просто грамотной, просто крепкой, а по существу – банальной.





Теперь обо мне.

Когда я говорю о преобладании во мне аналитичности, это тоже не стоит воспринимать буквально, как расщепление, разделение на кирпичики. Нет, сущность здесь иная. Я понимаю анализ как процесс нахождения первородного зерна. Того самого, которое, получив возможность развиваться, рождает целостность.

Поясню на примере.

По-моему, я уже говорил, что мне легко даются игры. Все. Любые. Даются не в том смысле, что я легко научаюсь в них играть – это доступно практически каждому. Говоря «научаюсь играть», я имею в виду игру победоносную, игру со стабильным превосходством, с верным выигрышем.

В чем тут дело? А вот в чем: огромное большинство людей под игрой подразумевают только 1) участие в ней и 2) соблюдение правил. Первое – пассивно, второе – послушно. Так можно победить разве что случайно. Либо у таких же неумех.

Но, если среди играющих оказывается хотя бы один истинный игрок – все победы плывут к нему. Почему?

Потому что истинный игрок, впервые узнав игру, в первых же партиях как бы раскладывает ее по винтику, познает всю внутреннюю механику, и, когда начинает играть по-настоящему, способен из любой ситуации, сложившейся в игре, выжать максимум.

Его партнеры только соблюдают правила, он же сориентирован на принципы, которые заложены в игру. На внутренние законы, которыми она живет.

Значит, когда я говорил, что и Фурман был игрок, я имел в виду его открытость игре, его способность увлекаться ею, его азартность, без которой не возникает специфической атмосферы игры, без которой не возникает эмоциональный накал, зажигающий всех окружающих.

Но истинным игроком – игроком, сориентированным на принципы, он не был. Принципы он мог получить только готовыми, например – от меня. Но из вторых рук принцип теряет самую важную свою особенность: индивидуальность. Этим я хочу сказать, что хотя игра для всех одна, у каждого истинного игрока принципы игры свои. Соответствующие его вкусу, темпераменту, склонностям – соответствующие его личности. Эти принципы помогают ему выразить себя в игре. Значит, индивидуальные принципы игры – это как бы жизненные сосуды, которые соединяют игрока и игру в единое целое.

Все десять лет, которые мы проработали вместе, в часы досуга мы играли в карточную игру – сиамского дурака. И все десять лет я бил Фурмана нещадно, поскольку для этой игры мною создана целая теория, глубокая и эшелонированная. Фурман об этом знал; самолюбие не позволяло ему опуститься до прямых расспросов – как да что; но иногда он позволял себе спросить, почему я сыграл так, а не иначе, и тогда я ему открывал соответствующий принцип. Фурман немедленно брал его на вооружение, и в следующий раз – если не понимал моей игры – спрашивал снова. Я не темнил и не хитрил – выкладывал все как есть. Потому что был уверен: это не повлияет на результат игры. Под конец он жаловался: «Да что ж это такое? Ведь вроде бы я уже знаю все, что знаешь ты, а ты все равно у меня выигрываешь…»