Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 104



крестьянский уклад, некогда существовавший в Италии, и

даже своеобразный мирок люмпен-пролетариев, в которых,

по его мнению (пусть и парадоксально заостренному), еще

сохраняются человеческие чувства, растерянные и

деформированные при капитализме другими социальными

группами. Эти утопические представления и вели Пазолини к

попыткам создать на экране мир «естественного человека».

В поисках этого «естественного человека» он и обращался

к далекому прошлому, стремился оживить самый воздух

эпох, давно ушедших.

Но, отмечая умение передать удивительно точно и

пластично образы прошлого, искусство работать с

непрофессиональными актерами-типажами, нельзя все же не сказать,

что Пазолини увлекала не проблематика, а, скорее,

стилистика, стилистические задачи, которые он ставил перед

собой как режиссер. И это было в конечном счете способом

бегства от реальности, где все казалось ему охваченным

раковыми метастазами буржуазности.

Он полагал, что относительное повышение

благосостояния среднего слоя населения Италии в период так

называемого экономического «бума» является источником

нравственного разложения и симптомом поворота к

политической реакции.

Эти свои мысли он ярко изложил в конце 1973 года в

манифесте, написанном в прозе и в стихах, якобы

переведенных с «лапландского» и «терронского» языков

(мифические, несуществующие языки, на которых будто бы

говорят между собой простые люди). Манифест был написан

по поводу дискуссии, которая проходила в газете «Унита»

по вопросу об экономическом развитии страны, и был

опубликован в газете «Паэзе сера».

Пазолини полагал, что всякая экономическая борьба в

условиях капитализма — самообман или попытка

«спасения утопающих». По его мнению, период экономического

«бума» в начале 60-х годов в Италии повлиял на сознание

311

масс отрицательно. Сейчас же, в период депрессии,

создалась иная ситуация, более благоприятная.

Известно, и это отразилось в его творчестве, что

Пазолини пришел в смятение в начале 60-х годов, когда в

Италии началось некоторое повышение экономической

конъюнктуры. Ему тогда казалось, что больше уже нет сил,

которые способны были бы остановить проникающую во

все щели буржуазность. Но когда оказалось, что «бум»

скоротечен и эфемерен и страну постигла депрессия,

Пазолини увидел шанс для переделки общества на новых началах.

В своем манифесте Пазолини заявил: «Сейчас нужно

вернуться назад и начать все сначала. Нужно, чтобы наши

дети не воспитывались по-буржуазному. Нужно, чтобы

наши дома не строились по-буржуазному. Нужно, чтобы

наша культура не была жалкой культурой бедноты, а

превратилась в коммунистическую культуру... Потому что

тоска в наших душах — это тоска от буржуазного

благополучия.

Сожмем кулаки и вернемся назад, чтобы начать все

сначала.

Тогда власть сильных мира сего не будет для нас

тайной. Она не будет и вечной. Мы не будем спасать

утопающего. Никаких компромиссов! Вернемся назад! Да

здравствует бедность! Да здравствует коммунистическая борьба

за реальные жизненные потребности!»1

Это была крайне противоречивая декларация, в

которой чувствуются и анархизм в его специфически

итальянском варианте («Да здравствует бедность!») и вместе с

тем неподдельное, искреннее и страстное стремление

сокрушить тот мир, который подавляет, угнетает и принижает

человека. И при этом Пазолини считал, что этот мир

может сокрушить именно пролетариат, ибо идеи бунта

леворадикальной интеллигенции без опоры на пролетариат в

тот период уже казались ему достаточно беспочвенными и

бесперспективными.

Стремясь найти альтернативу буржуазности, он, таким

образом, находил ее то в позиции люмпенов, то в



«естественном человеке» далекого прошлого, то в «свободном

эросе», который тоже, по его мысли, мог освободить человека

от оков современного общественного строя с его лживой

моралью и религией. И наконец, в пролетариате, который,

порвав все оковы, добьется когда-нибудь своего

освобождения, а вместе с собой освободит и все человечество.

Конечно, то была смесь идей, враждебных одна другой

1 «Paese sera», 1973, 23 ott.

312

и одна другую взаимоисключающих, но Пазолини словно

бы намеренно старался «не замечать» их несовместимость

и именно так, в таком эклектическом сочетании, развивал

их в своих странных, хотя и отчетливо антибуржуазных —

в своей основной направленности — теоретических

построениях того времени.

При этом Пазолини не раз говорил, что считает учение

Маркса «безусловно верным». Но самого себя он тем не

менее называл не обычным марксистом, а «марксистом-

еретиком».

Картина идейных метаний режиссера станет еще более

лоскутной и безнадежно пестрой, если мы примем во

внимание то, на что не раз указывала итальянская

марксистская и советская критика,— эклектическую и заведомо

безнадежную попытку Пазолини соединить Маркса не только

с Христом, но и с Фрейдом. Как известно, он упорно «не

соглашался» с марксистской критикой религии: Маркс и

Христос стояли в его сознании рядом, каким-то образом

не мешая друг другу. В фильме «Евангелие от Матфея»

это видно с наибольшей отчетливостью. Зависимость

многих его фильмов от фрейдизма и от новейшего его

ответвления— «левого фрейдизма» — тоже более чем очевидна.

Гуидо Аристарко писал об этом еще в своей большой

работе о «Царе Эдипе» и «Свинарнике». В этой статье он

стремился показать связь концепций Пазолини с

классически ортодоксальными постулатами Фрейда и его

современных последователей. Действительно, пазолиниевский Эдип,

как и персонажи «Свинарника», давали возможность

трактовать творчество режиссера как простой киноэквивалент

психоанализа во фрейдистских традициях. Но Аристарко

не обратил внимания на то, что если у Фрейда инстинкт

смерти (танатос) и эрос изначально присущи человеческой

личности, имманентны ей, то Пазолини считал, что в

природе человека заложено и добро и естественное

стремление к свободе. Все зло в человеке, считал он, не от его

природы, а от общественных условий, формирующих человека,

которого он в духе марксизма считал,— правда, скорее как

теоретик, чем как художник, скорее в своих философских

работах, чем в фильмах,— совокупностью общественных

отношений.

Достичь цельности, определенности при таком

противоестественном смешении философских концепций,

непременно различных по сути своей, было, разумеется,

невозможно. А интеллектуальная коллизия, через которую в своем

развитии проходил Пазолини, осложнялась еще и тем, что

он, как мы уже знаем, идеализировал и даже апологизиро-

313

вал некие «простые отношения», в том числе и любовные,

над которыми в докапиталистическую эру якобы еще не

довлели никакие табу. Именно эта идеализация

«естественного человека», сбросившего с себя все табу

буржуазной морали, как это ни парадоксально на первый взгляд,

и порождала в его фильмах те сцены, наполненные

исступленной эротикой, ту тягу к «сексуальному эпатажу» вплоть

до апологии гомосексуализма и гетерогенности, которая

так навязчива и в «Свинарнике», и в «Кентерберийских

рассказах», и в «Цветке тысячи и одной ночи». Именно

эти мотивы, как с горечью сознавал сам художник, и были

подхвачены буржуазными прокатчиками, которые

поспешили вовлечь его фильмы в систему рыночного кино. Так

возникло еще одно, особенно трагически осознававшееся

самим режиссером противоречие в его творчестве.