Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 63



Ганс неудержимо замигал. Бас снова завел какую-то рокочущую мелодию, какой-то псалом. Сдержанно вздымался и спускался, обаятельный в своей уверенности, нежности очень сильного. Женщина время от времени вставляла ласковое, урезонивающее слово. Мужчина зарокотал, будто стремительный речной поток, потом голос его снова понизился до смутного, дрожащего шепота, а пружины скрипели, пищали и никак не могли успокоиться. Разговор, казалось, никогда не прекратится, на вершинах страсти голоса становились громче, потом раздражающе снижались до шепота.

Через полчаса Ганс начал ощущать раздражение. Поднялся и стал расхаживать по комнате. Потом, когда меццо-сопрано заскулило, будто запертая собака, снова лег и прислушался. Бас не терял своей уверенности. Женщина была инструментом, на котором мужчина мог играть, как но нотам. Постепенно ее стоны стали перетекать один в другой, струясь, будто дождевые капли по окну, и она ворковала себе какую-то колыбельную песенку; это был звук, пришедший с начала времен, когда земля была влажной, исходящей паром, и живые существа покидали сернистые заводи, чтобы наполнить воздухом образующиеся легкие. Эта причудливая песенка становилась все громче и громче, прерывалась, начиналась вновь на четверть тона выше, опробуя забытую в музыке гамму. Внезапно эта кантилена оборвалась, сменилась резкими вздохами, нерешительными сдерживающими мольбами, смешанными с призывами преследовать убегающего врага по какой-то широкой равнине наслаждения. К ним присоединился бас, превратившийся в баритон, он возвещал о своей победе, приводя свое взвихренное сознание в ураган исступления, когда все неважно, кроме освобождения, открытия шлюзов, стаи выпущенных из неволи голубей. Фанерная стенка выпучилась, приколотая к ней кнопкой маленькая репродукция Моны Лизы задрожала. Какой-то вопль из пещер древности, замирающее пение ночной птицы, опять жалоба пружин, и все затихло, потом отвратительное ворчание крана и астматический кашель воды в старых трубах поведали Гансу, что ничего прекрасного тут не было. Просто-напросто прелюбодейство в викторианском отеле.

Раздосадованный Ганс вышел из номера, хлопнув дверью в виде протеста против низости происходившего; однако, идя по тускло освещенной улице, не мог выбросить из головы то, что слышал. О чем можно говорить так долго? Он обычно лежал с женщиной молча, минут пять. Разумеется, женщине иногда нужно произнести слово-другое, какую-нибудь банальную нежность, но разговор в такие минуты раздражал его. Любовный акт — это краткое исступление, прояснение разума, физическая необходимость, подобно гимнастике. Конечно, существуют упоение природой вдвоем, прогулки по полянам и по берегам реки, объятья украдкой, пока мать в соседней комнате, но что общего между тем и другим? Как может мужчина спать с женщиной, которую уважает? Любовный акт эгоистичен, он не допускает мурлыканья в ухо партнеру.

Подобно ребенку, который оставляет любимую еду напоследок, Ганс пошел к «Uccello Rosso» кружным путем. Сохранилось ли еще это кафе? Сомнительно. А если да, может ли Тереза до сих пор там работать? Еще более сомнительно. Но все-таки можно насладиться воспоминаниями. Тереза послужила причиной его отлета на юг, никогда не манивший, но всегда вызывавший интерес. Больше деваться некуда. Родители состарились, Германия, несмотря на все его надежды, потерпела поражение. Видеть их свыше его сил. Что до Терезы, он с удивлением вспоминал свои душевные движения и поступки, ярость на Грутце казалась чуть ли не комичной. О Терезе он думал часто, в сущности, не думал больше ни о ком, однако же, вспоминая себя в то время, не узнавал человека, способного так долго стоять в молчании, в мечтах, с благочестивым видом, борясь с робостью. Amore. Вот что это было.

Обогнув угол, Ганс увидел, что «Uccello Rosso» больше не существует. Там находился клуб «Уайкики», столь же яркий, сколь то кафе было скромным. Американская оккупация давала себя знать, и флорентийские ловкачи напрягали свои грязные умишки в поисках названий, которые умерят тоску по родным местам у получающих щедрое жалованье и одиноких. У входа стояли часовыми искусственные пальмы, под лиловым и розовым целлофаном красовались фотографии полуголых женщин для заманивания одиноких мужчин в логово общественного порока. Электрогитару было слышно на улице. Швейцар в шаржированном костюме боснийского эрцгерцога шипением и свистом привлекал внимание проходящих американцев: «Эй, Джонни, поразвлекись. Много девочек. Стриптиз через двадцать минут».

Ганс вошел, внутри оказалось светлее, чем он ожидал. Только углы зала оставались в полумраке, а центр освещался ярко, как Бродвей. Толстая женщина в травяной юбке пела на итальянском языке гавайскую любовную песню, судя но синякам на ногах, любовник у нее был жестоким. Осторожно огляделся. Клуб был заполнен американцами, славными парнями, они считали своим долгом шуметь, потому что находились в шумном месте, и пить, поскольку были далеко от дома. За укромным столиком сидела небольшая группа английских сержантов, они таращились в пустоту и потягивали дешевое пиво маленькими глотками, будто редкостное вино. Время от времени постукивали в такт песне ступней или огрубелыми пальцами, показывая, что умеют повеселиться.

Ганс сел в углу и заказал бренди другой псевдогавайянке, ронявшей при ходьбе на пол траву. Терезы не было видно. Уставился на своих врагов. Понять тех, с кем воевал, ему было трудно. Американцы были шумнее немцев, оживленнее, однако проблемы у них явно были те же самые. Они предпочитали демонстративность сдержанности. Предпочитали сумасбродные импровизированные танцы на глазах у коллег потаенному греховодничеству старушки-Европы с соприкосновением коленями под столом, шампанским, цветами и допотопной утонченностью. Англичане, окаменевшие в этом вертепе, были ему понятнее. Сплоченнее всего они оказывались при соприкосновении с пороком. Решив поразвлечься, шли группой, сидели в молчании, тратили свои жалкие гроши на отвратительное пиво и потом воображали, что хорошо провели время.



Свет стал оранжевым, и какой-то мужчина, выражавший благожелательность хитрым лицом, попросил с подиума тишины. Руки его были простерты вперед, тонкие усы выгибались полумесяцем. Он заговорил в микрофон, время от времени гудевший, словно выносящийся из туннеля поезд.

— Мои американские друзья, — объявил он по-английски с акцентом, — клуб «Уайкики» представляет вам свое кабаре, уникальное в Италии. Первой выступит мисс Фатима Луксор из Египта.

Конферансье зааплодировал, подавая пример остальным, и уступил место полной, недовольного вида женщине, та принялась выделывать бессмысленные телодвижения, долженствующие выражать пылкую сексуальность, а тем временем оркестр электронных инструментов создавал атмосферу таинственности надуманного Востока. Пупок ее кружился разозленной, растерянной осой, она лениво сбрасывала с себя одно за другим очень тонкие сиреневые одеяния, лицо ее оставалось непроницаемым, как у Сфинкса.

Через пять минут она осталась в прозрачных шароварах, под которыми громадные ягодицы дружески поталкивали одна другую, груди с махровыми кисточками на сосках раскачивались, будто маятники.

Уход ее сопровождался аплодисментами и свистом. Конферансье, продолжавший аплодировать, когда зрители перестали, после этого объявил выход Астрид Олаф из Норвегии. Из-за кулис вынеслась чахоточного вида блондинка, щеки ее были втянуты, дабы выражать смертоносность вампира, и встала в позу женщины свободной морали двадцатых годов. Затянувшись сигаретой в длинном мундштуке, угрожающее выпустила дым в лицо воображаемой жертве, потом стала расстегивать черное платье, пуговицу за пуговицей, сатанински улыбаясь и тяжело дыша. Платье упало, обнажив мощный костяк, туго обтянутый кожей. Не выпуская изо рта сигареты, блондинка исполнила несколько акробатических трюков, завязываясь морскими узлами, позвоночник ее обладал гибкостью сардины. В конце концов, когда танец Анитры достиг неистового темпа, она использовала свои дарования для изображения древней рабыни, танцующей перед всетребовательным богом Вулканом. Представление окончилось тем, что она сложилась, будто шезлонг, в пятне красного света, выражением высшей покорности, очевидно, приятной упомянутому богу.