Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 63



Все обменялись рукопожатиями. Филиграни заверил собравшихся в своей моральной поддержке, но настоял на свободе действий, заключавшейся в саботаже. Старый Плюмаж произнес с дрожью в голосе:

— Наши методы различны, наша цель едина! Потом все разошлись, тайком, как и сходились туда.

Памятник представлял собой каменное основание с бронзовой скульптурой итальянского солдата, уверенно шагающего в беспредельность, несмотря на зловещую помеху — отвратительную фигуру, похожую на летучую мышь, сбоку от него. Когда скульптора спросили о смысле этого весьма невразумительного символа, он раздраженно ушел, брюзжа что-то насчет обывателей и призывая в свидетели пошлости наставших времен тень Донателло.

Это чудище стояло под покрывалом в конюшне Старого Плюмажа. Однако той ночью группа мужчин нарушала тишину кряхтеньем и стонами под его тяжестью. Повсюду в мрачных глубинах дворов раздавались режущие слух звуки репетиции на духовых инструментах. Неумело выводимые на флейтах трели доводили немигающих сов до судорожного уханья. Округа жила тайной жизнью, а большинство американцев тем временем находились во Флоренции, они не помнили ни о чем, кроме гнетущей тоски по дому, и, как всегда, были очаровательными жертвами собственной необузданной щедрости.

Неподалеку от Флоренции, там, где грузовик в конце концов встал на петляющей по холму дороге, Ганс и его коллеги спали в отеле (во всяком случае, существование там отеля упоминается в путеводителях, правда, без комментариев). Их чувства были притуплены вдыханием выхлопных газов. Наутро планировался ранний выезд.

Эрхардт приехал ночью поездом во Флоренцию и прервал свое путешествие там, намереваясь чуть свет сесть в туристский автобус до Сан-Рокко. В Риме Валь ди Сарат получил телеграмму от Comitato di guera и почувствовал себя, как Наполеон на острове Эльба, в воздухе зазвучали голоса Старой Гвардии. Взял у дяди машину из обширного собрания полуофициально находившихся в его распоряжении автомобилей и решил присутствовать при открытии памятника. Сцена была подготовлена к заключительному акту.

— Я не верю, что проделки местной детворы объясняются лишь ее неугомонностью, — сказал Лютер Таку своим сотрудникам за ранним завтраком, состоявшим из оладий с черничным вареньем и сиропа. — У меня есть дети. Младшему уже тридцать четыре, но я помню, какими были они двадцать пять лет назад. Естественно, ломали вещи, но это не было умышленным, злонамеренным уничтожением. Они портили вещь, пытаясь разобраться, как она устроена. Здесь картина совсем другая. Восьмилетний ребенок не нацарапает на машине «Янки, убирайтесь домой», если его не подговорили, если ему не внушили этого коммунисты.

Сотрудники знали, что нельзя перебивать режиссера, когда он пускался в исследовательское путешествие по отмелям человеческого разума. Этот ветеран кинематографа был красавцем с копной белоснежных, послушных каждому ветерку волос на львиной голове, со смуглым от солнца и ветра лицом. Глаза его были голубыми, простодушными, наивными, словно ничто за долгую жизнь не поколебало простых, сложившихся в юности убеждений. Подобно многим удачливым американцам, он переносил свое богатство с легкостью и признавал, что оно оказывает развращающее влияние, если вместе с ним не растет чувство ответственности. В данное время Таку видел в себе неофициального посла того образа жизни, который сделал его тем, что он есть. Итальянские пейзажи не особенно нравились ему, поскольку местные оливы были более низкими и чахлыми, чем его калифорнийские, а постройки пятнадцатого века казались антисанитарными. Миссия его была миссией новатора, более дерзновенного, более мечтательного в начале старческого слабоумия, чем когда бы то ни было в юности.

— Я разговаривал с сенатором Хэнком Геррити, — продолжал он, не хвастаясь связями, а в сознании собственного места в жизни, — моим добрым другом, и сказал ему, что киногруппы на месте выездных съемок должны пользоваться теми же привилегиями, что и морские суда. Как любое американское судно, бросившее якорь в иностранном порту, остается территорией Соединенных Штатов, так и район иностранной территории, попадающий в объектив американской кинокамеры, должен считаться территорией Соединенных Штатов до окончания съемки. Это автоматически распространит юрисдикцию Соединенных Штатов на актеров, дублеров и участвующих в съемках горожан на то время, пока камера работает. Сенатор выразил большую заинтересованность этой идеей и сказал, что поднимет этот вопрос на ближайшем заседании.

— Идея замечательная, — пробормотал один из ассистентов.

— А пока закон не защищает нас, — продолжал Таку с манерной медлительностью, — надо не терять головы и доказывать своим примером, что мы настроены по-деловому. Можно раздавать купленные в военных магазинах сигареты, бритвенные лезвия, бумажные носовые платки и ящики кока-колы, но эти люди ни в коем случае не должны ощущать при этом нашей снисходительности. Если они предлагают нам своего вина, ваш священный долг выпить его, а если с гигиенической точки зрения кажется, что есть смысл бросить туда обеззараживающую таблетку, делать это нужно как можно незаметнее.

Тут вбежал, тяжело дыша, второй ассистент.

— Что случилось? — спросил режиссер. — Опять прокололи шины?

— Хуже того, мистер Таку, — выдохнул ассистент. — Мы отправились снять общий план деревни, как вы велели вчера вечером — а там прямо перед камерой эта штука.

— Штука?

— Не знаю, что это такое, мистер Таку, она под покрывалом, но, по-моему, статуя, какой-то памятник.



— Памятник? За ночь памятник не передвинуть.

— Они это сделали.

— Уберите его.

— Не могу.

— Почему?

— Он очень тяжелый. И прицементирован к основанию.

— Не могут они сделать этого! — вскричал Таку. — Само собой, мы передвигаем за ночь дома, мосты, электростанции, но у них нет этой технологии. Да и с какой стати ему стоять там?

Он нахлобучил фуражку военного моряка, поскольку имел яхту в Ла Джолле, и вышел широким шагом на мягкий солнечный свет. Обогнув угол маленького отеля, в котором размещался производственный отдел, увидел на фоне неба, на самом видном, непременно попадающем в кадр месте трепещущее на ветру, ниспадающее пышными складками покрывало. Перед ним стоял в зеленом охотничьем костюме граф со слугой, который держал дробовик, и истерически лающим спаниелем.

— Граф, велите, пожалуйста, убрать эту штуку, — твердо, но любезно обратился к нему Таку.

— Она не может, не будет и не должна быть убрана, — ответил граф, непреклонность его недвусмысленно подчеркивал спаниель, так косящий глазами от подозрительности, что были видны только белки.

— Послушайте, граф, — взмолился Таку, — мне нужно делать дело, как и вам. Давайте поведем себя как взрослые люди и заключим сделку. Я уже на шесть дней отстал от графика. Мы вливаем в Италию доллары. Возможно, наше присутствие вам не по вкусу, но мы создаем рабочие места, помогаем бороться с коммунизмом.

— Способов борьбы с коммунизмом много, — отрезал граф, — и я не уверен, что лучший из них — бороться его же оружием, оружием лжи и искажений, поскольку коммунисты в этой области мастера, а мы дилетанты.

— Что вы хотите этим сказать?

— Что вы используете мученичество нашей деревни для съемок безответственного, вульгарного коммерческого фильма. Наших славных женщин символизирует худосочная дама из-за Полярного круга. Полковника Гарретту, замечательного солдата и дворянина, играет головорез-ацтек, чья манера сидеть в седле столь же вызывающа, сколь и вульгарна. Роль Валь ди Сарата, пьемонтского авантюриста почти грандиозной дерзости, поручена какому-то престарелому жиголо, и фамилия его заменена на Пуччини, очевидно потому, что ее легче выговаривать. Буонсиньори, замечательный образец самоотверженного крестьянства моей страны, не удостоился вашего внимания. Даже немцы, враги, достойные нашей храбрости, представлены тупыми скотами, без разума, без хитрости, и это превращает нашу победу в фарс. Что до меня лично, то даже не хочу говорить о крайней безнравственности выбора актера на мою роль. Достаточно сказать, что красное лицо и плебейские позы этого господина могут пролить свет на климатические условия, присущие хлопковым плантациям Алабамы, но являются воплощенным оскорблением для тех немногих, кто может без труда проследить свою родословную до языческих времен.