Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 21

Издательство: Нобель-Пресс, Москва, 2014

ISBN: 978-5-518-86306-4

Елена КРЮКОВА

БЕЛЛОНА

роман

Правда прощения

   Некоторые темы только кажутся исчерпанными, даже дежурными. До того момента, когда является тот, кто докажет их неисчерпаемость, взглянув на них под новым углом, с нового ракурса, новыми глазами.

   Что можно сказать спустя семь десятилетий о Великой Отечественной, о фашизме, о концлагерях? Спустя семь десятилетий, в течение которых были написаны горы документалистики, стихов, романов, научных работ и аналитических статей - что принципиально нового может быть сказано?

   Новое - есть. Чтобы сказать его, был нужен голос достаточно смелый - озвучить истину, которая нужна нашему времени. Живую - пусть и художественную - правду, с которой нам всем жить дальше. Правду прощения. Правду того, что детство должно быть детством, а не нескончаемым ужасом и не постоянной тревогой.

   Роман Елены Крюковой "Беллона" - о великом прощении за то, чего нельзя забыть, но простить необходимо. Простить расстрелы, пытки, газовые камеры - все, что придумал человек-фашист для человека с иными убеждениями, иным цветом кожи, иной метрикой...

   Фашист - и вдруг человек? Да - человек. Может быть, уже бывший, может быть, гнилой, слабый, ужасный, жестокий. Но - человек. Крюкова не вешает ярлыков, не выбирает монохромных решений. Она пытается разобраться в том, что должно сломаться в человеке, чтобы он стал убежденным фашистом, делящим людей на сорта. И пытается найти, чем можно (если можно!) излечить эту пагубу души человеческой.

   Грандиозная задача, и решение ее требует вовлечения многих персонажей. Пёстрая, многонациональная толпа помогает понять, что военное время не было каким-то особым, эпическим и далёким.

   Люди, на чью долю выпали сороковые, становятся не фигурами памятников, а теми, кого можно взять за руку - читатель видит, как отчаянно пытается спасти свое дитя узница концлагеря киевлянка Двойра, как не может расстрелять фашиста Гюнтера Вегелера Иван Макаров... Это цветной мир без четко очерченных границ "черного" и "белого", в этом мире есть одна правда - созидательная правда человечности, носителями которой являются все герои.

   Читатель становится свидетелем знакового момента, когда ослабевший и обезумевший Гитлер перед своим смертным часом видит собственных нерожденных детей, поющих на его свадебном обеде в почти павшем фашистском Берлине. Это и есть та награда грешнику, о которой некогда говорил Христос - быть приговоренным к себе, вечно бежать от собственных кошмаров, зная, что от них нет спасения. Человек ли Гитлер Крюковой? Все-таки - человек, пусть и страшный. Но и в нем есть полустертая, полузабытая искра неразрушения...

   Странный это коллаж - читатель романа побывает и в тылу русских в Горьком, и у газовых камер Освенцима, увидит руины Сталинграда и обеды Гитлера. Но, наверное, только так и можно понять, сколько судеб перепутала безумная война.

   Автор не приукрашивает и не отменяет ужасов "коричневой чумы" - в книге есть и ямы с горами расстрелянных людей, и страшные утренние переклички, которые становятся последними для многих узников - часто лишь по прихоти надзирателей. Но даже в надзирательнице Освенцима Гадюке, убившей множество людей, остаются крохи человеколюбия - она спасает и выхаживает Лео, ребенка погибшей Двойры.

   Грязь остается грязью, кровь - кровью, смерть - смертью. Магда Геббельс убивает своих детей: им не место в мире, которым правят "красные". Кинорежиссер Лени Рифеншталь приезжает в Освенцим и понимает, чем на самом деле обернулась для военнопленных нацистская идея, и решает снять кадры жуткой правды, помимо предложенных постановочных съемок.

   Но все-таки главным фиксатором происходящего в этом мире, перевернутом и искалеченном войной, остаются детские глаза, жадно впитывающие все детали происходящего. Глаза, от которых в мирное время скрывают и меньшее зло, видят всю войну как она есть - с голодом, вшами, расстрелами. Дневники этого детства предпосланы каждой главе, и, читая их, сознаешь: прощая, нельзя забывать этого не наевшегося, не наигравшегося детства, главной радостью которого было - уснуть в тишине, не под свист орудий.

   Этим детям суждено пройти разными тропами, выжить чудом и быть воспитанными в чужих семьях. Но это - трудная победа самой жизни над смертью.

   Автор считает свою книгу данью детям войны - уже уходящему от нас поколению...

   В финале Крюкова дает монументальное полотно, настоящее послание тонкого мира: Великая Матерь кладет руки свои на головы своим сыновьям, белокурому немцу и белокурому русскому, братьям-близнецам, а вокруг водят хороводы небесные дети. Эта правда прощения больше многих ныне известных нам правд. Но со временем мы ее примем, это - правда будущего. Правда прощения, которое не равно забвению.

Анастасия Ростова

Всем детям, пережившим войну.

Их глаза глядят на меня.

   ГЛАВА ПЕРВАЯ. БУМАЖНЫЕ КРЫЛЬЯ

   [нью-йорк февраль вдова]

   Там и сям каменные дома, домищи, домишки. То железом крытые, то черепицей, то залитые серой мглой бетона, и птицы, мимо летящие, свободно и весело испражняются на крыши покатые и островерхие, плоские и бугристые. Птичий помет засыхает и становится цвета неба, невидимый глазу.

   В ранний час эти худые, обтянутые черными чулками ноги в высоких шнурованных ботинках выходят на крыльцо большого серого каменного мешка; мелко, скромно и опасливо перебирая, спускаются по ступеням. Эти руки, облепленные черными ажурными перчатками, - в ажурные дыры видна кожа мертвенного цвета белых бабочек или их личинок, - хватаются сначала за дверную медную ручку, потом за перила, потом за воздух; руки слепые, а ноги зрячие, пусть лучше ноги видят и идут.

   Ноги идут. Ноги идут. Ступни поют -- они хорошо отдохнули за ночь. Туловищу кажется, что ноги идут бодро и быстро; это ошибка. Ноги дрожат и чуть подламываются на несоразмерно высоких каблуках. Каблуки непрочно держатся, гвозди расшатались, клей рассохся, вот-вот отлетят, и тогда ноги захромают и испуганно остановятся. Но пока идут, идут.

   Пальцы ощупывают острые локти. Теплое старомодное пальто защищает локти, запястья, плечи от пронизывающего океанского ветра. Запах сырой пустоты. Он обнимает ноздри и вползает в них, и забивает их, и вливается в легкие, и нельзя дышать, а можно только растаращить глаза и раздвинуть губы в жалкой улыбке.

   Улыбка не жалкая, нет: торжествующая. Та, кому она принадлежит, жива. Еще жива. Жизнь, разве это не торжество? Жизнь сложена в старую картонную коробку с размахренными, обгрызенными мышами, ветхими краями: тут все самое дорогое, милое и любимое -- карандаши красные и синие, желтые и зеленые, розовые промокашки из школьных тетрадей в клеточку, вырезанная из киножурнала чудненькая кудрявая головка популярной актрисы с улыбкой, где лишь яркий вишневый жир помады, слоновый лак ровных, как на подбор, зубов, и крохотная родинка, почти черненькая мушка, над чуть вздернутой верхней губой; высохшие жуки-навозники с жестоко воткнутыми в спинку иглами -- чтобы умерли скорей и засохли быстрей и стали красивой ребячьей, для хвастовства перед подругами, летней коллекцией; ломкие стрекозы, призрачные бабочки -- крылья прозрачны, вся пыльца осыпалась давно, и лишь слюда несбыточного сна посверкивает между золотистых, еще не истлевших узорчатых нитей; а вот перламутровые пуговицы в виде цветков ромашки, вот старинная сломанная брошь в виде лягушки, вот японский веер -- развернешь, а он порван, а им обмахивались в театре, в темной ложе, и алебастровая рука -- на красном бархате, и маленький бинокль обтянут черной свиной кожей; а тут аккуратно сложенные в стопочку билеты -- на новый фильм и на новый спектакль, а тут программки концерта заезжего знаменитого музыканта и буклет вернисажа знаменитого художника; а на самом дне коробки -- вязальные спицы, костяные крючки, разбитое зеркальце офтальмоскопа, разбросанные линзы, две толстых лупы без оправы, рассыпанные таблетки -- кто пил лекарство, когда, какую боль утишал? - и, Боже, почему здесь ее рисунок лежит. На самом дне. Почему здесь. Для ее рисунков существует отдельная папка. Почему здесь?!