Страница 3 из 7
Глава третья
Не взяли!.
– Потому что ты странная. Так они сказали. Ты странная. Это не я говорю, Машка. Это они так говорят. Ну ты сама посуди. Вот помнишь тот случай, когда мы играли в пекаря? А ты вдруг замерла, уставилась куда-то вдаль и молчишь. И не видишь никого и ничего. Они говорят, что из-за тебя наша команда всегда проигрывает. Потому что ты задумываешься. И застываешь невпопад. И еще Вовця сказал, что страшно смотреть в твои глаза. Вот почему тебя не взяли. А нас с Раюней взяли. Нет, я-то привыкла. Я знаю, что ты задумываешься, как в игре, «Замри-отомри», что ты в это время придумываешь что-то. Или видишь кого-то.
А вот они – нет.
А как все начиналось!
Большой двухэтажный австрийский дом. Несколько дружных семей жили там, в этом доме, крепком, добротном, умном доме: теплом зимой, прохладном летом. Строили его грамотные австрийские мастера. На века. К слову, когда через много лет на этом удобном месте, в центре города, решили построить какое-то присутственное здание для чиновников всех мастей и величия, дом не захотел умирать. Его пытались разбирать с помощью отбойных молотков – он стоял. Приехал кран, и дом принялись бить специальной гигантской железной грушей. Он все равно упирался и продолжал стоять. Строители разобрали крышу. Начался ливень. А дом упрямо и ответственно не пропустил вовнутрь ни капли. Как будто решил держаться до последнего, поскольку изначально не планировал сдаваться и умирать ни с того ни с сего. И тогда его взорвали. На его месте построили четырехэтажное здание из белого кирпича. В нем холодно зимой, душно летом. К тому же во время землетрясения здание дало длинную трещину и осело. В каждом кабинете тесно сидят чиновники и чиновницы. Без конца пьют гадкий растворимый кофе, курят, сплетничают, ругаются с надоедливыми посетителями – словом, делают вид, что работают. Ну и государство делает вид, что платит им зарплату.
После гибели дома все деревья вокруг засохли. Они не проснулись весной. Говорят, что они замерзли, не привыкшие к стоявшим в ту зиму непривычным сильным морозам. Но на самом деле деревья ушли добровольно. Вслед за домом. Так бывает. В знак скорби. Так бывает.
Хороший, добротный был в центре города дом. Живой, отзывчивый и крепкий. Он изгибался, правда, не мягко и овально, а углами, как будто был сложен из кубов. Думаю, что раньше, в начале двадцатого века, это был один небольшой особняк, к которому стали пристраивать и достраивать квартиры, сначала в линеечку, потом вправо, потом влево. А рядом с этим самым домом, куда однажды принесли благословенный кулек с репочкой по имени Машка, отделенный небольшим садом и цветником, стоял еще один двухэтажный, но современный, наверное, один из первых в городе четырехквартирный дом с маленькими неприспособленными кухнями, большими холлами внизу при входе, где можно было даже при желании танцевать, со странной, неудобной планировкой комнат и без удобств, даже без водопровода. Его у нас почему-то называли «Желтый дом», хотя он был серого цвета, со свежей шершавой «шубой» на всех внешних стенах. Весь большой двор в кустах сирени, цветочных клумбах и фруктовых деревьях был окружен частными домами с палисадниками, где тоже жили и росли дети от шести до семнадцати лет. Дети собирались или у Желтого дома, или в соседнем заброшенном парке имени Пушкина, вместе упоенно играли в «Барыня прислала сто рублей», в классики, в штандер, в бадминтон, в цурки, казаки-разбойники, другие отличные игры, в которые уже давно не играет детский народ. Правда, Маша частенько попадала в разгар игры, а то и прямо в финал из-за вечерних уроков в музыкальной школе. Но зато в каникулы и выходные, если ее не увозили к бабушкам-дедушкам, она играла с детьми чуть ли не целыми днями!
И вот однажды летом вся компания пропала. Пока Маша, нетерпеливо подгоняя минутную стрелку на часах с зеленоватым фосфорным слоном, отсиживала обязательное время за фортепиано, слыша в открытое окно: «А Вовця выйдет?», «А Мира выйдет?», «А Таня выйдет?» (это бегали друг к другу ее друзья-соседи), и вот, когда она вышла во двор, оказалось, что никого, абсолютно никого во дворе нет. Куда все подевались? На крыльце соседнего особняка сидел соседкин сын Варерик, чистил овощи на всю большую – семь детей – семью и одновременно жевал уже чищеную сырую картошку.
– А где все? – спросила Машка.
– Пошли куда-то, – равнодушно ответил Варерик, поигрывая ножичком.
– Куда это?! – Маша стала озираться вокруг, но никого не увидела.
– А не знаю. – Варерик ножичком сосредоточенно выковыривал червивинку из картофелины, откусывая с нее бугорки и неровности.
– А Виталик где? (Виталик был Варерикиным братом, на один год старше, они очень дружили.)
– Виталя тоже с ними ушел, – сладко чавкал картошкой Варерик. – Все ушли.
– И Раюня?
– Ага.
– А ты почему не пошел?
– Наказанный. Я вчера в ковш экскаватора залез! – похвастался Варерик.
– Зачем? – Машка с завистью смотрела, как истекает соком картошка на белых Варерикиных зубах. Особенная, как она думала, картошка, таинственная картошка, то ли батат, то ли еще что-то, предполагала девочка, уже тогда начитавшаяся разных приключений с участием хлебных деревьев, трюфелей и сладкого картофеля. – Зачем ты залез в ковш экскаватора? – повторила она вопрос.
– Та! – отмахнулся Варерик. – Покататься хотелось. А экскаваторщик увидел. Привел домой. За ухо, гад, схватил. И привел. Зырь, какое красное.
– Так у тебя оба уха красные.
– Мамаша чуть другое ухо не оторвала. Сказала, ничего сладкого больше, кроме картошки и морковки. Вот я и жру. Морковку я уже поел, а сейчас картошку вот…
– А тебе… тебе вкусно?
– Ага! – с интонацией Тома Сойера хвастливо причмокнул Варерик. – Хошь куснуть?
– Да, – честно призналась девочка. Никогда она не пробовала сырой картошки. Никогда родители не давали ей такой истекающей пенным белым соком картошки. Такой на вид аппетитной, хрустящей, сладкой, сочной картошки.
Варерик протянул чищеную половинку в грязной лапе:
– На. Бери. Насовсем. Слышь, токо так: ты дочисть лук и морковку, харэ? Я ща.
Соскочил с крыльца и, босой, в зеленых шортах, шмыгнул за угол и тоже исчез.
Картошка оказалась самой обыкновенной сырой картошкой, ничего особенного или таинственного. На крыльцо вышла тетя Катерина, увидела, что соседская учительская дочка неумело, но старательно колупает ножом морковку, понятливо, по-совиному угукнула, уперлась кулаками в бока и с максимальной силой звука угрожающе заорала куда-то вдаль:
– Вар-рре-ерик! Варррре-е-ерик, зарррраза, прибью тебя совсем, Варерик!
Варерик не отзывался. И вообще никто не отзывался. Тетя Катерина покричала еще Виталика, потом Леньчика, опять Варерика, снова угукнула, молча отобрала у Маши нож, подхватила таз с кое-как почищенными овощами и, ни слова не говоря, удалилась в дом. Маша осталась на крыльце виновато и уныло догрызать сырую картофелину и недоумевать, куда же все подевались.
После обеда, ближе к вечеру, подруга и соседка Мирочка стукнула в окошко, мол, выходи.
– Только поклянись мне, Маруся, что ты никому не скажешь, что я тебе сказала, и никому не скажешь, что ты обещала, что никому не скажешь! – прошептала Мирочка, когда они забрались на старую сливу-венгерку, где обычно делились секретами и разговаривали о серьезном.
– Как поклясться?
– Ну скажи так: да чтоб я стала толстая и прыщавая, да чтоб я провалилась на академконцерте, да чтоб я заиграла левую руку, да чтоб у меня пропал музыкальный слух и! да чтобы в мой день рождения! родители забыли! меня! поздравить! И чтобы все-все забыли поздравить и ничего, ни-че-го, абсолютно ни-че-го не подарили!
– …ничего не подарили, – со слезой в голосе, холодея от ужаса, повторила Маша ужасную клятву, – ни-че-го. Все-все. И бабушка чтоб ничего. И дедушка. И сестра Лина. И тетечка моя, и дядечка. И сестры все двоюродные и троюродные. И никогда? – В голосе задрожали слезы.