Страница 8 из 9
Я ничего не понимал. Вся стая оказалась снаружи Двора, всех по очереди сажали в клетки на грузовиках, и это сбивало с толку. Большинство прижали уши и покорно опустили хвосты. Я оказался рядом с Ротти – его тяжелое пыхтение заполнило воздух.
Там, куда нас привезли, понятнее не стало – пахло это место, как прохладная комната милой дамы, только было жарко и полно тревожно лающих собак. Я пошел по своей воле и был немного разочарован, что попал в одну клетку с Шустриком и Вожаком – я бы предпочел быть с Коко или даже Сестрой, хотя самцы-соседи трусили, как и я, и смотрели на меня без вражды.
Лай стоял оглушительный, хотя все, безусловно, перекрывал яростный рев Спайка. Затем раздался резкий визг боли – какой-то пес подвернулся некстати. Кричали люди; через несколько минут Спайка провели мимо по коридору.
У нашей клетки остановился человек.
– А с этим что? – спросил он.
– Не знаю, – ответил человек, который только что увел Спайка.
От первого человека я чувствовал заботу пополам с печалью; от второго – только безразличие. Первый открыл дверцу и аккуратно потрогал мою ногу, отпихнув Шустрика.
– Тут уже не поможешь, – сказал он.
Я попытался дать ему понять, что без дурацкого ошейника я гораздо лучше.
– Никто не возьмет, – сказал первый человек.
– У нас слишком много собак, – сказал второй.
Первый сунул руку внутрь конуса и пригладил мои уши. Хотя это было нечестно по отношению к Сеньоре, я лизнул его руку. От него пахло другими собаками.
– Ладно, – сказал первый человек.
Второй потянулся и помог мне спрыгнуть на землю. Он надел на меня веревку и повел в крохотную, жаркую комнату. Там в клетке сидел Спайк; еще две собаки, которых я раньше не видел, стояли рядом, в стороне от клетки.
– Погоди-ка, – сказал первый человек, входя в комнату. Он протянул руку и снял с меня ошейник; поток воздуха поцеловал меня в морду. – Они этого терпеть не могут.
– Да как угодно, – сказал второй человек.
Люди ушли, захлопнув дверь. Одна собака – старая, старая самка – без всякого интереса обнюхала мой нос. Молодой самец поеживался от непрекращающегося лая Спайка.
Со стоном я улегся на пол. Громкое шипение наполнило уши, молодой самец заскулил.
Внезапно Спайк рухнул на пол. Я с любопытством смотрел на него, не понимая, что он затеял. Старая самка повалилась неподалеку, ее голова прижалась к клетке Спайка – я не думал, что он такое потерпит. Молодой самец скулил, и я смотрел на него, пока не закрыл глаза. На меня накатилась давящая усталость – так братья и сестра наваливались на меня, когда я был щенком. Я вспоминал об этом, погружаясь в темный спокойный сон – о том, как был щенком, как мы бегали с Матерью, о ласках Сеньоры, о Коко, о Дворе.
Ни с того, ни с сего на меня нахлынула печаль, которую я чувствовал от Сеньоры; захотелось бежать к ней, облизать ладони, чтобы она снова радовалась. Из всего, что я делал, радовать Сеньору казалось мне самым важным.
Я понял, что только это придавало моей жизни какой-то смысл.
5
Странно.
Отчетливо помню гулкую, жаркую комнату; помню, как яростно выл Спайк. Вдруг я провалился в глубокий сон, словно открыл пастью калитку и сбежал. Я помню, как задремал; возникло чувство, что прошло много времени, – так сон на вечернем солнце сокращает день, и внезапно наступает время вечерней кормежки. Но теперь сон перенес меня не только в новое время, но и в новое место.
Знакомым было ощущение теплых, извивающихся щенков вокруг меня, возня за место у соска, где богатое, живительное молоко будет наградой за толкания. Каким-то образом я вновь стал щенком, слабым и беспомощным, вновь оказался в Логове.
Когда я первый раз мутно рассмотрел мать, она оказалась совсем иной. Шерсть была светлая, а сама она была крупнее, чем Мать. Мои братья и сестры – целых семь! – были такие же светлые. Рассмотрев свои передние лапы, я понял, что не отличаюсь от остального помета.
Причем мои лапы были достаточно длинными – под стать остальному телу.
Вокруг слышался лай, и я мог учуять много собак, однако это был не Двор. Когда я осмелился выбраться из Логова, лапы ощутили грубую твердую поверхность; через несколько шагов мое исследование вдруг прервала проволочная изгородь. Мы находились в клетке с проволочным потолком и цементным полом.
От такого открытия я ослабел, поплелся обратно в Логово, чтобы забраться на кучу братьев и сестер и там лечь.
Я снова щенок и хожу с трудом. Новая семья, новая мать и новый дом. Шерсть у всех нас одинаково светлая, глаза темные. Молоко у моей новой мамы гораздо жирнее, чем у моей первой Матери.
Мы жили с человеком, который приносил еду моей матери, и она торопливо глотала ее, чтобы скорее вернуться в Логово и греть нас.
Где же Двор, Сеньора, где Шустрик и Коко? Я помнил жизнь довольно отчетливо, однако теперь все иначе, как будто я начал заново. Как такое может быть?
Я вспомнил неистовый лай Спайка, вспомнил, как, засыпая в жаркой комнате, мучился одним непонятным вопросом – вопросом своего предназначения. Я часто возвращался к этому странному вопросу – обычно, когда закрывал глаза, сдаваясь непреодолимому сну. Почему? Почему я снова щенок? Почему меня не отпускает навязчивое чувство, что я, как собака, что-то должен сделать?
В нашем загоне особенно не на что было смотреть, нечего было жевать – разве что друг друга, но узнав больше, мы с братьями и сестрами поняли, что есть еще щенки – в загоне справа: шустрые малыши с темной, торчащей во все стороны шерстью. С другой стороны жила неторопливая самка, со свисающим животом и набухшими сосками. Она была белая, с черными пятнышками; похоже, мы нисколько не интересовали ее. Загоны стояли в футе друг от друга, поэтому все, что мы могли – ловить запах щенков-соседей, с которыми очень хотелось поиграть.
Перед нами лежала длинная полоса зелени, манившая сладкими ароматами влажной земли и густой зеленой травы, но нас к ней не пускали – дверь клетки всегда была заперта. И клетки, и полоску травы окружал деревянный забор.
Человек не был похож на Бобби или Карлоса. Когда он заходил в клетку, чтобы накормить нас, он почти не разговаривал. От него исходило пустое безразличие, так не похожее на доброту людей, ухаживавших за нами на Дворе. Когда щенки соседнего загона бросались к нему, чтобы приветствовать, человек с ворчанием отталкивал их от миски, давая матери добраться до еды. Наши атаки были не такими решительными: не успевали мы доковылять до двери клетки, как человек уже входил, и мать давала нам понять – эта еда для нее. Иногда, переходя от клетки к клетке, человек говорил, но говорил не с нами. Он тихо бормотал, уставившись на листок бумаги в руке.
– Йоркширские терьеры, примерно неделя, – сказал он как-то, глядя на собак в клетке справа. Потом остановился у нашего загона. – Золотистые ретриверы, примерно три недели; далматинка разродится со дня на день.
Я полагал, что дни, проведенные во Дворе, приготовили меня к роли главного в семье, но, к моему негодованию, остальные не хотели этого понимать. Только я приготавливался схватить одного – как Вожак хватал Ротти, – двое или трое напрыгивали на меня, не понимая, что происходит. К тому времени, как мне удавалось их побороть, моя изначальная жертва, убежав, возилась с кем-то еще, как будто это все игрушки. Я пытался угрожающе рычать, однако получалось вовсе не страшно, а смешно, и братья и сестры радостно рычали в ответ.
Однажды наше внимание привлекла пятнистая соседка – она тяжело дышала и нервно металась по клетке. Мы инстинктивно собрались поближе к матери, которая внимательно следила за пятнистой. Та зубами разодрала одеяло и несколько раз пробежала по кругу, потом, задыхаясь, легла. Через несколько мгновений я поразился, увидев рядом с ней нового щенка, в пятнышках и какой-то липкой пленке, вроде пакета, которую мать тут же слизала. Языком она подтолкнула щенка, и через минуту он пополз к соскам – и тут я вспомнил, что голоден.