Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 147



Один из критиков утверждал, что образ Грязнова слабеет к концу романа. Но с этим нельзя согласиться. Тем-то и силен Грязнов как тип, что в нем — вся буржуазия тех лет. В конце романа — немощность директора перед рабочими, перед неминуемой революцией, которую чувствует он каждым нервом, хоть и не признает, хоть и горше всего ему видеть, как рушится старое, как мужик, сыплющий на пол махорку, встает впереди него. Слабость класса, а не слабость образа обнаруживается в Грязнове.

«Крах инженера», собственно, — не столько личный крах Алексея Грязнова, сколько крушение устоев, основанных на накопительстве, на эксплуатации других, и — торжество справедливого дела потомков «седьмой тысячи», дела всего рабочего люда. Таков итог романа, в котором показана схватка класса господ, заевшихся за счет других (даже лошадь господская выбирает среди пирогов самые вкусные кусочки) — схватка с классом тех, что потом своим добывают обычный хлеб. А характер Грязнова как человека и слуги капитала — он выдержан до конца. И закономерно, что верх в нем берет бессильная злоба и веками воспитанный гонор «высших» перед «низшими» вопреки красивым словам о созидании, о благе для всех.

Образ Грязнова — один из наиболее близких к документальной основе (Грязнов и назван своим настоящим именем), и тут особо наглядно сказывается умение писателя соединить, прочно спаять доподлинную действительность с обобщением, художественно осмыслить факт. В результате герой — и соцальный тип, и действительное лицо, у него своя судьба и свой неповторимый характер. Так, впрочем, чуть не со всеми героями романа, главными и неглавными, даже будто бы лишь промелькнувшими — такими, как Гоша-булочник, Паша Палюля или Фурман — капельмейстер Фанагорийского полка, или губернатор Рогович, или кучер Антип.

Сплав общей истории с историей конкретной, красноперекоповской, сплав документальности и живой жизни, отраженной в характерах и судьбах, незаурядное умение писателя немногословно и очень выпукло осветить самые мелкие подробности быта, «особинки» разных людей, их душевных движений — все это и определило успех романа, успех писателя, ставшего, можно сказать, сыном «Красного Перекопа».

Виктор Флегонтович Московкин родился в деревне Беглицево, затерянной средь сосновых и прочих борисоглебских лесов Ярославской области. Отец был из тех же мест, деревенский, но в детстве, «мальчиком», работал в книжном магазине, начитался путешествий и, пятнадцатилетним, сбежал из дома, оставив записку: «Ухожу искать счастья с двугривенным в кармане». Вернулся через несколько лет без счастья и без двугривенного, женился на вдове с детьми и стал крестьянствовать. Заведовал коммуной, потом в деревне Пура создал колхоз, был председателем, пока не умер от болезни легких.

От отца осталась тяга к книгам, сложенным на чистом светлом чердаке среди сушеной рябины, от него же — и бережение к ним, после «витаминной» порки можжуховым веником (остался в памяти такой случай).

Безотцовских ребят мать увезла в Ярославль, и вскоре Виктор Московкин оказался в той самой слободке, в которой когда-то жили и боролись за свои права, любили и умирали герои будущего романа.

«Каморки, — рассказывал он потом, — тянули к себе несмотря ни на что — больно уж удивительный народ там жил: грубый, веселый, крикливый. Позднее понял, что грубость внешняя, защитная; веселость— всегда от сердца; постоянно повышенный голос — привычка: только так можно было разговаривать в шумной фабрике. Там я встретил многих чистых душой, бескорыстных, отзывчивых на чужие беды людей. Этих качеств позднее, в среде интеллигенции, видел куда меньше и, может, потому до сего дня у меня больше друзей из „простых“ профессий».

К началу войны, в 1941-м, окончил Московкин шесть классов школы. Был призыв в ремесленные училища, и он пошел туда. Учиться посчастливилось у старого питерского рабочего, от которого шло не только умение стучать молотком по зубилу, держать напильник (хотя дело тоже ответственное, тем более, что завод выпускал мины, и заказы все увеличивались), — приходила наука рабочей жизни, жизни человеческой вообще.

А в сорок третьем, в пору бомбежек Ярославля, попал он на завод «Союз», эвакуированный из Ленинграда. И опять напряженная, днем и ночью, без выходных, 12-часовая работа, требовавшая мужских рук («мужчине» приходилось подставлять под ноги ящик, чтобы доставать до станка). Здесь незаметно освоил он должность наладчика станков, стал, можно сказать, мастером, только по молодости (шестнадцать лет!) называли скромнее — старшим по смене, хотя и успехи оказались солидными: работа признана была стахановской.

И опять школа ленинградцев — людей большой рабочей и внутренней человеческой культуры.

До сих пор вспоминает он их, «многое перетерпевших, до удивления нежных друг к другу». Одна работница, ленинградка тоже, потерявшая мужа, родственников, так завертывала болты, что не было сил отвернуть. Ключи ломались. Учинили скандал ей и… получили урок человечности от старших рабочих…



Уже под конец войны, когда посбавилась чуть нагрузка (двенадцать часов, без выходных, — многовато все же для неокрепших юнцов, засыпавших в трамвае и на работе!), появилась потребность читать и писать — выражать свои мысли, свое понимание людей.

Писал Московкин по рассказу за вечер, пока не «раздолбили» его на литературном вечере. С тех пор стал писать «для себя», осторожно, и изредка печататься в альманахе, в областной газете.

Он был полноправным мастером на заводе, затем — литсотрудником молодежной газеты, когда, окончив вечернюю школу, попал в Москву, в Литературный институт имени Горького — в разноликий мир начинающих «гениев» и признанных имен, в бучу литературных споров о «лакировке» и «правде» в искусстве, в обстановку очарований и разочарований…

Родной, понятный рабочий Ярославль звал к себе, и Московкин уже заочно кончал институт и готовил дипломную повесть под руководством очень мудрого человека, чуткого литературоведа Николая Ивановича Замошкина.

Повесть «Как жизнь, Семен?» напечатали в только что созданном журнале «Юность», затем в московском «Детгизе», в Ярославле, в Вильнюсе, в Болгарии и Чехословакии. И хотя к тому времени был издан сборничек рассказов «Остров меняет название», повесть «Валерка и его друзья», — именно здесь, в повести «Как жизнь, Семен?», Виктор Московкин проявился как настоящий писатель.

О повести писали чуть ли не все центральные газеты и журналы о ней (в защиту от некоего «Литератора» из «Литературной газеты») говорили на съезде писателей Валентин Катаев и Мария Прилежаева. Но, пожалуй, самую точную оценку дал придирчивый наставник автора и судья Н. И. Замошкин, отмечая, что «выходить из института с такой вещью почетно», что «автор талантлив и наблюдателен». «Повесть, — говорил он, — крепко стоит на ногах, имеет свою походку… Я отмечаю ее лаконизм, сгущенность, насыщенность действием и выразительным немногословием… В повести нет пустых мест, ничего банального, бездумного, заезженно-беллетристического».

Надо сказать, далеко не каждый писатель, включая шумно-известных, мог бы получить такую оценку: «нет пустых мест, ничего банального, бездумного».

Правды ради, стоит добавить к оценке и те слова, что шепнул ему после Замошкин: «Трудно будет тебе с этим твоим немногословием…» И верно: оно было всегда и силой, и бедой Московкина, оно сказалось и в романе-трилогии.

Но откуда все же «сгущенность, насыщенность действием и выразительным немногословием»?

Когда-то Сергей Антонов, просмотрев очередной выпуск ярославских литературных трудов, о первом печатном рассказе Московкина сказал язвительно (так показалось Московкину): «Что ж, может, новый Чехов вырастет».

Чехов и в самом деле нравился ему, едва начавшему писать. И сейчас он — один из любимейших его писателей. Но «чеховское» начало не было все-таки основным. Во всяком случае, не было подражания. Нет, оглядывался Московкин скорее на свой родной «Перекоп», что виделся ему первым и главным читателем (не беда, коль похожий читатель оказывался и в Москве, и в Иванове, в Ленинграде, во многих других городах). Тут и скажут, и расскажут — кратко, без выкрутас, без длинных и лишних слов, просто и ясно.