Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 75



– Не туда гнете! – слышу я уже наяву крик Андрея Ивановича. – Меня не испугаете! Нешто этакое озорство дозволяется? Спать не даете, гульбу завели, соблазн! Богомо-ольцы!.. Озорники, лодыри, гуляки!..

Я не сразу мог сообразить, в чем дело. Светает: снаружи первые, еще рассеянные лучи просверлили уже в нашем плетне круглые горящие отверстия. Свет расплывается в сыром воздухе, воробьи чирикают под застрехами; в углах темно и прохладно, Андрей Иванович, босой, со всклокоченными волосами, стоит у сеней, перед входом в заднюю избу, и, по-видимому, обличает ночных гуляк. Хозяин, тоже босой, унимает его:

– Ты вот что! Ты у меня в доме сам себя веди посмирнее.

– А ты что из своего дома сделал, а?

– Не твое дело. Тебя пустили, ты ночуй благородно, а беспокойства делать не моги.

– Что там опять? – просыпаются богомольцы.

– Сапожник из городу буянит.

– Сапожни-ик?

– Да, в Ивановом доме живет который. Такой озорник, беда! Ночью этто к девкам так шаром и катится, так и катится…

– К нам на дороге до такой степени приставал, – подымает румяное лицо из тарантаса мещаночка. Теперь она в тарантасе одна и имеет вид самого невинного простодушия.

– Бока намять! – категорически заключает хриплый и сонный бас.

– О, штоб вас! – стонет опять Андрей Иванович, ложась рядом со мной. – Н-ну, нар-род! Этакого народу в прочих государствах поискать… Ей-богу… Тьфу!

– Охота вам, Андрей Иваныч, во все вмешиваться… – говорю я, едва удерживаясь от смеха.

– Карахтер у меня такой. Не люблю озорства.

– Вот и расплачивайтесь. Вам же и достанется…

– А что вы думаете? Ей-богу, правда. И всегда я же в дураках остаюсь… Н-ну, однако, попадется мне еще этот купец. Я ему, погодите-ка, нос утру. Будет помнить…

И через минуту, наклоняясь к моему уху, он тихо прибавил:

– А уж вы, Галактионыч, в случае чего перед Матреной Степановной как-нибудь того, не выдавайте… Ах, народ же… то есть до чего наш народ несообразен, так это даже удивительно!

VIII



День разгорался жарко. Икона тронулась опять часов с десяти. Мы вышли немного вперед, но идти было не легко. Ноги двигались с трудом, все члены ныли. Однако понемногу усталость как будто проходила.

Кое-где небольшой лесок скрывал нас своею тенью от жаркого солнца, но большею частью по бокам волновалась поспевающая рожь. Иногда на нашу дорогу выбегал проселок от какой-нибудь ближней деревни, и на этом перекрестке стояли у маленьких «часовенок» деревенские иконки. Какой-нибудь седой старик с обнаженной головой сидел на припеке у блюда, покрытого чистым полотенцем. У каждой такой часовенки икона останавливалась, служился молебен. Тогда вокруг иконы делалась давка. Народ рвался к ней, стараясь приложиться к стеклу киота. Сгибаясь, проходили они под шесты, на которых икона была поставлена, давя друг друга и теснясь, и тянулись к иконе. Теперь, на просторе полей, у этих часовенок, среди раскинувшейся и поредевшей толпы, икона стала как будто ближе и доступнее. Тут, собственно, ее окружал тесный кружок настоящих богомольцев. Страждущий, болящий, немощный и скорбящий люд охватывал икону живою волной, которая вздымалась под влиянием какого-то особенного притяжения. Не глядя друг на друга, не обращая внимания на толчки, все они смотрели в одно место… Полупотухшие глаза, скорченные руки, изогнутые спины, лица, искаженные от боли и страдания, – все это обращалось к одному центру, туда, где из-за стекла и переплета рамы сияла золотая риза и голова Богоматери склонялась темным пятном к Младенцу. Из глубины киота икона производила особенное впечатление. Солнечные лучи, проникая сквозь стекла, сверкали смягченными переливами на золоте ее венца; от движения толпы икона слегка колебалась, переливы света вспыхивали и угасали, перебегая с места на место, и склоненная голова, казалось, шевелилась над взволнованною толпою. Тогда потухшие глаза и искаженные лица оживлялись. По всем этим лицам проходило какое-то веяние, сглаживавшее все различные оттенки страдания, подводившее их под общее выражение умиления. Я смотрел на эту картину не без волнения… Такая волна человеческого горя, такая волна человеческого упования и надежды!.. И какая огромная масса однородного душевного движения, подхватывающего, уносящего, смывающего каждое отдельное страдание, каждое личное горе, как каплю, утопающую в океане! Не здесь ли, думалось мне, не в этом ли могучем потоке однородных человеческих упований, одной веры и одинаковых надежд – источник этой исцеляющей силы?..

Когда короткий молебен кончался и икононосцы принимались за шесты, – многие склонялись или даже ложились на землю. Но, опять, здесь это было как-то проще, более трогало и никого не пугало… Икона вздрагивала, подымалась и, плавно колыхаясь, проносилась над распростертыми людьми. Счастливцы, над которыми она проходила, вставали с умиленными лицами.

IX

Остановки здесь были очень часты, поэтому мы с Андреем Ивановичем далеко опередили ядро богомольцев.

Против одной деревеньки, живописно раскинувшейся в версте от дороги, на холмике, мы наткнулись на оживленную картину. Вдоль нашего пути в нескольких местах были выстроены зеленые шатры, в тени которых стояли столы и дымились самовары. На траве с одной стороны дороги сидели бабы с ведрами квасу и с хлебом, на другом – курились огоньки, над которыми жарились на сковородках грибы. Картина импровизированного базара была оживленная и шумная.

– Две копейки, две копейки всего! Грибов отведайте, почтенные! – весело зазывали красивые, нарядные молодицы.

Я уселся около одной из сковородок и позвал Андрея Ивановича.

– Не кушайте грибов! – сказал он мрачно и как будто намекая на что-то.

– А что?

– Раскольники! – крикнул он как-то в сторону и отвернулся.

Я засмеялся; но Андрей Иванович пошел, не останавливаясь, дальше. Действительно, среди этих красивых и по-праздничному разодетых баб я не заметил того благоговейного ожидания, с каким встречали икону в других местах. Они весело болтали, громко пересмеиваясь, зазывая проходящих. Среди них царило, по-видимому, одно только желание поживиться от этой толпы.

Отведав невкусного яства, сильно отзывавшего плохим постным маслом, я тронулся в дальнейший путь и, спустившись с небольшого холма, наткнулся неожиданно на новую сцену. На дороге, среди кучки плутовато посмеивавшихся раскольничьих красавиц, Андрей Иванович являл новые примеры неустрашимости. В стороне стоял знакомый уже мне тарантас: распряженные лошади ели овес, а хозяева оживленно спорили с Андреем Ивановичем.

– А! на паре вы ездите! – кричал Андрей Иванович купеческому сынку, одетому, как вчера, в мужицкий картуз. – Я на тебя не посмотрю, что ты ездишь на паре… Много я вашего брата учил…

Он подвигался к противнику, так же, как вчера, подставляя щеку. Один из товарищей купчика, субъект в длиннейшем пиджаке и в картузе с огромным козырьком, еле стоявший на ногах, путаясь, заплетаясь и балансируя, то и дело подходил к Андрею Ивановичу с воинственным видом, но каждый раз отлетал далеко в сторону от легких толчков последнего. Мужичок-возница, в кумачовой рубахе и касторовой шляпе, оказывал более деятельную помощь купцу, и потому Андрей Иванович по временам схватывал его за грудь и сильно сотрясал. Купец замахивался зонтиком, но ударить не решался, несмотря на то, что Андрей Иванович всячески поощрял его к этому.

– Ну, что же, ударь, ударь… Я и жинку-то знаю, которую ты вчера приводил… Егорки Михалкинского баба, а?.. Н-на паре ездишь, форсишь!.. Безобразничать вам только… Богомольцы!..

Но молодой купчик, видимо оробевший, все только замахивался своим зонтиком. Тогда, потеряв терпение и предвидя мое вмешательство, в смысле примирения, Андрей Иванович вдруг дал совершенно неожиданный исход своей ярости. Кинувшись к мужику-вознице, он схватил его одною рукою за грудь, а другою потянулся к касторовой шляпе.

– Ты з-зачем евоную шляпу надел, зач-чем н-надел шляпу, а? – спрашивал он сдавленным от ярости голосом и, сорвав ненавистную шляпу, вдруг бросился к купцу, быстро сшиб с него картуз и сильным движением нахлобучил ее ему на голову.