Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 71

– Переждать ли? – сказал негромко и вопросительно осторожный Нелиткин.

– Глупости!.. – твердо остановил его Нат. Лесничий был человек еще молодой и по-настоящему отважный. Но он любил рисоваться своей храбростью, считал лесную службу почти что военной и высоко ценил свой авторитет в глазах подчиненных.

– Глупости! За Белыми Камнями будет просторно и пойдет широкая дорога. – И пошел вперед. Все молчали. Да и говорить было бы трудно, из-за урагана.

Так прошли около трех-четырех верст, достигнув места, где перекрещивались просеки четырех самых густых и ценных кварталов. Тут лесничий Нат понял всю мудрость робкого нелиткинского совета, но возвращаться назад было теперь не только постыдно, а, пожалуй, даже бесполезно. Все эти шестеро лесных людей с холодом в сердце видели и чувствовали, что они попали в самый центр одного из тех редких и гибельных лесных ураганов, которые сносят начисто десятки десятин[136] и по своей свирепости гораздо страшнее морских циклонов.

Кто испытал бурю в лесу, тот знает, как стихийно ужасны ее звуки, – это яростное смешение: воя, рева, визга, грохота, скрежета и пушечной пальбы. А главное, – этот содом безграничен в своем усилении. Вот-вот, кажется, что у самой природы уже больше не может хватить сил легких и злобы, а ураган становится все оглушительней с каждой секундой, и нет конца его растущему бешенству.

Неописуемый грохот, который можно себе вообразить только при крушении мироздания, послышался сзади лесников. Они все обернулись в одно мгновение. Только что пройденный ими восемнадцатый квартал был весь пуст, точно его скосила одним взмахом сатанинская коса. Безобразные груды поверженных деревьев валялись на земле. По всему лесу шел непрерывный треск и гул валящихся деревьев. Ветки и обломки деревьев носились по воздуху и влеклись по земле. Впереди партии, в пяти шагах, вдруг оглушительно крякнула мощная, столетняя сосна и стала падать, увлекая за своею огромной кроной множество тонких соседних деревьев, затрещавших, застонавших при падении… И, тяжело упав поперек просеки, она вывернула наружу из земли свое путаное, трехсаженное, бесформенное корневище. Смерть, смерть, одна лишь смерть была в воздухе, на земле и на небе. И в этот-то момент послышался ясный повелительный голос Нелиткина:

– Ребята! На колени! Молись!

Тотчас же все опустились на колени, кроме лесничего – лютеранина.

– Отче наш, иже еси на небесех… – громко произнес Нелиткин и широко перекрестился, но ветер заставил его на минуту задохнуться, как бы вогнав святые слова ему обратно в горло. Вся стража тоже закрестилась.

– Да будет воля Твоя, яко на небеси…

Опять ветер унес следующие слова, и опять послышался строгий, глубокий голос разъездчика:

– Хлеб наш насущный даждь… долги наши, яко же и мы…

Лесничий, повинуясь какой-то неодолимой силе, стал на колени и, низко склонив голову, с трепетом вслушивался в простые и великие слова.

– Яко Твое есть царствие… во веки веков… Аминь.

Нелиткин перекрестился и встал.

То же сделали его товарищи и лесничий. И странно – в ту же минуту, точно очнувшись от своего безумного порыва, ураган утих, как бы перевел дыхание и стал утихать. А через минут пять он уже был обыкновенным лесным ветром средней силы, а когда, очнувшись от смертельного страха, партия двинулась в путь, он совсем перестал.

Лесничий этот, весьма близкий мне человек, был не только лютеранином, но, кроме того, и своеобразным пантеистом[137]. Но когда он рассказал мне о молитве Господней среди ревущего леса, в его голосе были оттенки глубокой веры. А кончил он так:

– Я не верую в чудеса. Но здесь я явственно увидел над собой всемогущую волю Бога…

Отец Михаил

Отрывок из романа «Юнкера»

Самый конец августа; число, должно быть, тридцатое или тридцать первое. После трехмесячных летних каникул кадеты, окончившие полный курс, съезжаются в последний раз в корпус, где учились, проказили, порою сидели в карцере, ссорились и дружили целых семь лет подряд.



Срок и час явки в корпус – строго определенные. Да и как опоздать? «Мы уж теперь не какие-то там полуштатские кадеты, почти мальчики, а юнкера славного Третьего Александровского училища, в котором суровая дисциплина и отчетливость в службе стоят на первом плане. Недаром через месяц мы будем присягать под знаменем!»

Александров остановил извозчика у Красных казарм, напротив здания четвертого кадетского корпуса. Какой-то тайный инстинкт велел ему идти в свой второй корпус не прямой дорогой, а кружным путем, по тем прежним дорогам, вдоль тех прежних мест, которые исхожены и избеганы много тысяч раз, которые останутся запечатленными в памяти на много десятков лет, вплоть до самой смерти, и которые теперь веяли на него неописуемой сладкой, горьковатой и нежной грустью.

Вот налево от входа в железные ворота – каменное двухэтажное здание, грязно-желтое и облупленное, построенное пятьдесят лет назад в николаевском солдатском стиле.

Здесь жили в казенных квартирах корпусные воспитатели, а также отец Михаил Вознесенский, законоучитель и настоятель церкви второго корпуса.

Отец Михаил! Сердце Александрова вдруг сжалось от светлой печали, от неловкого стыда, от тихого раскаяния… Да. Вот как это было.

Строевая рота, как и всегда, ровно в три часа шла на обед в общую корпусную столовую, спускаясь вниз по широкой каменной вьющейся лестнице. Так и осталось пока неизвестным, кто вдруг громко свистнул в строю. Во всяком случае, на этот раз не он, не Александров. Но командир роты, капитан Яблукинский, сделал грубую ошибку. Ему бы следовало крикнуть: «Кто свистел?» – и тотчас же виновный отозвался бы: «Я, господин капитан!» Он же крикнул сверху злобно: «Опять Александров? Идите в карцер, и – без обеда». Александров остановился и прижался к перилам, чтобы не мешать движению роты. Когда же Яблукинский, спускавшийся вниз позади последнего ряда, поравнялся с ним, то Александров сказал тихо, но твердо:

– Господин капитан, это не я. Яблукинский закричал:

– Молчать! Не возражать! Не разговаривать в строю. В карцер немедленно. А если не виноват, то был сто раз виноват и не попался. Вы позор роты (семиклассникам начальники говорили «вы») и всего корпуса!

Обиженный, злой, несчастный поплелся Александров в карцер. Во рту у него стало горько. Этот Яблукинский, по кадетскому прозвищу Шнапс, а чаще Пробка, всегда относился к нему с подчеркнутым недоверием. Бог знает почему? Потому ли, что ему просто было антипатично лицо Александрова, с резко выраженными татарскими чертами, или потому, что мальчишка, обладая непоседливым характером и пылкой изобретательностью, всегда был во главе разных предприятий, нарушающих тишину и порядок? Словом, весь старший возраст знал, что Пробка к Александрову придирается…

Довольно спокойно пришел юноша в карцер и сам себя посадил в одну из трех камер, за железную решетку, на голую дубовую нару, а карцерный дядька[138] Круглов, не говоря ни слова, запер его на ключ.

Издалека донеслись до Александрова глухо и гармонично звуки предобеденной молитвы, которую пели все триста пятьдесят кадет:

«Очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даеши им пищу во благовремение, отверзаюши щедрую руку Твою…» И Александров невольно повторял в мыслях давно знакомые слова. Есть перехотелось от волнения и от терпкого вкуса во рту.

После молитвы наступила полная тишина. Раздражение кадета не только не улеглось, но, наоборот, все возрастало. Он кружился в маленьком пространстве четырех квадратных шагов, и новые дикие и дерзкие мысли все более овладевали им.

«Ну да, может быть, сто, а может быть, и двести раз я бывал виноватым. Но когда спрашивали, я всегда признавался. Кто ударом кулака на пари разбил кафельную плиту в печке? Я. Кто накурил в уборной? Я. Кто выкрал в физическом кабинете кусок натрия и, бросив его в умывалку, наполнил весь этаж дымом и вонью? Я. Кто в постель дежурного офицера положил живую лягушку? Опять-таки я…

136

Десятина – старая русская мера земельной площади, равная 1,09 гектара.

137

Пантеист – последователь пантеизма – обожествления природы.

138

Дядька – служитель в закрытых мужских учебных заведениях.