Страница 27 из 45
Был у него школьный товарищ Шаров. Много лет они дружили. Но как-то раз подвыпивший Шаров признался, что постоянно носит в кармане два кошелька: один для себя – с деньгами, а другой, пустой, для приятелей – на тот случай, если у него попросят взаймы. Иван Адрианович выслушал его, помолчал и сказал:
– Знаешь, братец… Уходи-ка ты отсюда.
– Куда? – удивился Шаров.
Иван Адрианович не ответил, встал и вышел из комнаты. Смущенный Шаров посидел, допил рюмку и ушел. С тех пор они никогда не встречались.
Однажды, когда Ленька был еще совсем маленький, возвращались они с отцом из бани. Дело было поздней осенью, уже выпал снег. На Фонтанке у Египетского моста подошел к ним полуголый, оборванный, босой парень.
– Подай копеечку, ваше сыкородие, – щелкая зубами, проговорил он, почему-то улыбаясь. Иван Адрианович посмотрел на молодое, распухшее и посиневшее лицо и сердито сказал:
– Работать надо. Молод еще христарадничать.
– Я, барин, от работы не бегу, – усмехнулся парень. – Ты дай мне работу.
– Фабричный?
– Ка́таль я… У Громовых последнюю баржу раскатали. Кончилась наша работа.
Ленька стоял рядом с отцом и с ужасом смотрел на совершенно лиловые босые ноги этого человека, которые, ни на минуту не останавливаясь, приплясывали на чистом белом снегу.
– Сапоги пропил? – спросил отец.
– Пропил, – улыбнулся парень. – Согреться хотел.
– Ну и дурак. В Обуховскую попадешь, там тебя согреют – в покойницкой.
Парень все еще стоял рядом. Иван Адрианович сунул руку в карман. Там оказалась одна мелочь. Он отдал ее всю парню и пошел. Потом остановился, оглянулся. Парень стоял на том же месте, считал на ладони деньги. Голые плечи его страшно дергались.
– Эй ты, сыр голландский! – окликнул его Иван Адрианович.
Парень несмело подошел.
– На, подержи, – приказал Иван Адрианович, протягивая Леньке черный клеенчатый саквояж. Потом расстегнул свою новенькую синюю бекешу, скинул ее с себя и набросил на голые плечи безработного.
– Барин… шутишь! – воскликнул тот.
– Ладно, иди, – сердито сказал Иван Адрианович. – Пропьешь – дураком будешь. А впрочем, – твое дело…
Дома ахали и ужасались – мать, горничная, нянька. А Ленька весь день ходил счастливый. Он сам не понимал, почему ему так хорошо, но весь день он боролся с желанием пойти к отцу, кинуться ему на шею, крепко расцеловать его, сказать ему, как горячо он его любит. Однако он не сделал этого, – не мог и не смел сделать.
…Любил ли его отец? И вообще любил ли он кого-нибудь из близких – жену, мать, приятелей? Ответить на этот вопрос мальчик не мог бы. Но то, что отец был способен на большую, сильную любовь, он знал.
Была в жизни этого человека привязанность, глубокая, трогательная и нежная.
Отцова нянька Лизавета умерла за два года до появления Леньки на свет. Он знал, что женщина эта, о которой никто, кроме отца, никогда не сказал доброго слова, вынянчила и вырастила Ивана Адриановича. О том, что отец любил и продолжает любить ее, можно было и не говорить, – это чувствовалось по всему, что делалось в доме. Гречневую кашу к обеду варили «как нянька Лизавета». Грибы солили и яблоки мочили «по-нянькиному». Между окнами на зиму выкладывали мох, а не вату – тоже «как при няньке Лизавете».
Портрета этой женщины в доме не было, Ленька никогда не видел ее и не мог видеть, но почему-то в памяти его и до сих пор хранится ее образ: высокая, прямая, с гордым, как у боярыни, лицом, красивая, больше, чем бабушка, похожая на отца…
Запомнился ему зимний день, когда в детскую вошел отец, постоял посреди комнаты, покачиваясь на носках, и спросил:
– Ты что делаешь?
– Так… ничего, – пробормотал Ленька. – Картинки разглядываю…
– Одевайся… поедем…
Ленька удивился и обрадовался. Отец редко брал его куда-нибудь с собой.
– А куда? – спросил он.
– На кладбище.
Ленька удивился еще больше. Отец никогда не ходил в церковь, никогда не ездил на кладбища – на могилы родных.
Усаживаясь в санки извозчика, он коротко приказал:
– На Громовское.
– Эх, барин. Даль-то какая! Оттуда и седока не подберешь. Полтинничек положьте.
– Ладно. Езжай!..
Хорошо помнится Леньке этот мягкий, морозный день, окраинные питерские улочки, фабричные трубы, гудки паровозов на Варшавской дороге.
Долго они блуждают с отцом по заснеженным кладбищенским дорожкам. На широких восьмиконечных старообрядческих крестах сидят черные галки. В кустах бузины попискивают какие-то крохотные птички. Хорошо пахнет снегом, от тишины и безлюдья слегка замирает сердце.
Отец останавливается, снимает шапку. За чугунной решеткой – небольшой черный памятник.
Наверху его маленький золоченый крестик, а под ним, на побелевшей от инея лабрадоритовой глыбе, – три слова:
«Нянѣ отъ Вани».
Ленька тоже стаскивает с головы свою ушастую шапку и искоса смотрит на отца. Он не узнает его. Какое у него мягкое, милое, доброе и помолодевшее лицо! Таким он видел отца, пожалуй, только однажды – в журнале «Природа и люди»… И вдруг он почти с ужасом замечает, что по этому лицу катятся слезы. У Леньки у самого начинают дергаться губы.
– Ну, идем, сыне, – говорит Иван Адрианович и, мелко покрестив грудь, надевает свою каракулевую шапку.
…Этот день, насыщенный зимним солнцем, сияньем февральского снега, начавшийся так славно и безмятежно, запомнился Леньке еще и потому, что кончился он, этот день, ужасно, дико и безобразно.
С кладбища поехали домой. Отец был веселый, шутил с извозчиком, называл его тезкой (потому что всех легковых извозчиков в Петербурге в то время называли почему-то «ваньками»)… С полдороги он вдруг раздумал и приказал ехать не в Коломну, а в другой конец города – на Большую Конюшенную, в универсальный магазин Гвардейского экономического общества.
Здесь они с Ленькой долго бродили по разным отделам и этажам. Отец выбирал себе галстук и запонки, купил матери брокаровских духов, а детям – маленькие, похожие на бутылочки кегли.
Потом с этими покупками пошли в ресторан, который помещался тут же, в одном из этажей магазина.
Ленька никогда еще не был в ресторане. Все его здесь удивляло и занимало. И стриженные под машинку официанты в черных, как у кинематографических красавцев, фраках. И блеск мельхиоровой посуды. И особые, острые запахи ресторанной кухни, смешанные с запахами сигар и винного перегара.
Отец заказал обед: матросский борщ и бефстроганов. Ленька пил фруктовую ланинскую воду из маленькой, как кегля, бутылочки, а отец – шустовскую рябиновку. Ленька уже разбирался в этих вещах, он видел, что отец заказал вина слишком много: целую бутылку – высокую, граненую, похожую на колокольню католического костела.
С мороза отец быстро захмелел; сначала он шутил и посмеивался над Ленькой, потом вдруг сразу стал мрачный. От мягкого и добродушного выражения на его лице ничего не осталось. Он пил рюмку за рюмкой, закусывал черным хлебом, думал о чем-то и молчал.
Ленька не заметил, как за соседним столом появилась компания офицеров. Это были все молодые люди в красивой форме гвардейских кавалергардов.
Офицеры пили шампанское, чокались, провозглашали тосты.
Один из них, совсем молоденький, с белокурыми, закрученными кверху усиками, поднялся с бокалом в руке и громко, на весь ресторан, объявил:
– Господа! За здоровье государя императора!..
Иван Адрианович, который тоже в это время держал в руке налитую рюмку, повернулся на стуле, прищурился и насмешливо посмотрел на молодого кавалергарда. При этом он как-то чересчур громко кашлянул или хмыкнул. Все вокруг один за другим поднялись, а он сидел. Больше того – он не стал пить, а поставил рюмку – и даже отодвинул ее на самую середину стола.
– Эй вы… почтенный! – крикнул офицер. – Разве вы не слышите?
– Что? Вы ко мне? – спросил Иван Адрианович, и Ленька похолодел, увидев знакомый ему дикий огонек, блеснувший в глазах отца.