Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 96

— И выше тогда надо сеть ставить, — сказал Братка. — Которая живая, та вверх побежит.

— Правильно и это, — сказал дед.

— Зар-ряд поб-больше…

— Так как насчет закона, дед? — упрямо спросил Федор, и Глухой, который следил все время за ним преданным взглядом, тут же посмотрел на деда, что скажет на это лучезарный старик…

— Я-то ведь не уговариваю, — сухо ответил дед. — Мне-то сказали: «Вот тебе река сверху донизу, лови рыбку, корми район». Я ловлю. А как — мне не сказали. На новом месте всякое бывает. Везде так.

— И я не возражаю, — непонятно сказал Федор. — Мне только интересно было, как это получается у тебя с законом, дед?

Они сидели на берегу с перепачканными коричневой тюленьей кровью лицами, в драных телогрейках, и ветер соленых прибрежных озер нес запах серы и вопли чаек.

— Есть афоризм, — сказал Санька, — монета запаха не имеет, — сказал, и выплыла перед ним на мгновение мертвая ухмылка Пал Давыдыча. — Ерунда, кто здесь чего заметит? Тут атомную бомбу взорви, никто не узнает.

— Молчи, москвич, — сказал Федор.

Санька хотел съязвить что-либо насчет свободы слова, но наткнулся на Федоров взгляд и смолк.

Федор.

Известность Оспатого Федора носила сугубо специальный характер: его знали и почитали в мире северных лагерей заключения. Знал его по тем временам и Славка Бенд. Начало его лагерной «карьеры» было простым: шестнадцатилетним парнем познакомился он с обаятельными взрослыми дядями и почему-то не отказался оказать им услугу: постоять ночью в переулке, пока они будут заниматься своим делом. Но дело, которое затеяли дяди, получилось серьезным, с двумя убийствами, и Федору, несмотря на молодость и незначительную роль, дали серьезный срок. Было это в те времена, когда не особенно дорожили судьбой отдельной личности. Уголовная верхушка первого его лагеря отнеслась с интересом к столь молодому, но уже серьезному, многообещающему пареньку. Дело с убийствами, за которое он попал, здесь знали, истинную же роль Федора разъяснить никто не мог, ибо обаятельные дяди были приговорены к высшей мере наказания.

Через три года группа отпетых уголовников решила устроить побег. Предложили войти в компанию и Федору. Побег кончился неудачей, Федору прибавили срок. Вот тогда-то и созрела у него идея: удрать во что бы то ни стало. Один раз его поймали через месяц, три раза план раскрывали в самый решающий момент. Каждый раз он получал новую добавку. Амнистии проходили мимо него, ибо он уже приобрел славу рецидивиста. Весь лагерный мир с интересом следил за единоборством Федора с начальством, ибо для Федора это была игра в кошки-мышки со смертью. Любой конвойный мог да и обязан был влепить ему пулю в затылок при какой-нибудь очередной попытке. Шел год за годом, Федор давно уже считался настоящим уголовником «в законе», и его относили к заправилам внутренней лагерной жизни, хотя он никогда не участвовал в подлостях, которые творила воровская верхушка над беззащитной «серятиной», но и никогда не преступал пресловутого воровского кодекса чести. Его неоднократно переводили из лагеря в лагерь, и лагерное начальство тоже относилось с определенным уважением к нему, ибо этот большеголовый мрачный заключенный предпочитал честную борьбу, предупредив, что все равно сбежит.

Шел семнадцатый год его жизни за колючей проволокой, с маниакальным упорством Федор готовил очередной побег, и вдруг его энергия растворилась в пустоте: он получил амнистию. Какая умная голова ему ворожила, он не знал, ибо ни одного родственника в живых на воле уже не было. Амнистия Федора ошеломила, ибо он потерял почву под ногами. Исчез смысл жизни.

В бессонную последнюю ночь он действительно впервые подумал, что на четвертом десятке жизни ничего о ней не знает. Он насмотрелся такого, что хватит на десять жизней, и не знает о жизни ничего. Он приобрел специальное знание людей и в то же время боялся людей с воли, этих безукоризненных белоснежных почитателей законов, для спокойствия которых Федор семнадцать лет сидел за колючкой. Он был угрюм и за угрюмостью скрывал болезненное самолюбие. Больше всего он боялся, что в первом же учреждении, куда придет устраиваться на работу, ему швырнут в лицо документы и скажут презрительное «зек».





Перед освобождением начальник колонии вызвал его и спросил:

— Опять ко мне попадешь?

— Нет, — сказал Федор. — Хочу посмотреть другое.

— Верю, — сказал начальник. — Тебе верю.

С Севера Федор решил не уезжать, а просто пока где-либо в тишине присмотреться, понять свое место в этом новом мире. Так Федор очутился в промысловой избушке Глухого.

До того как появился Оспатый Федор, Глухой жил один. Он родился на Колыме в семье промысловика, потомка древних казаков, был мал ростом, сухощав и имел изрядную примесь якутской и чукотской крови. Работа промысловика по сути своей является творчеством. Глухой был плохим промысловиком, как, допустим, бывает незадачливым радиотехник или водопроводный слесарь. Возможно, повлияло то, что еще в детстве он не смог справиться с озверевшей упряжкой и на полном ходу врезался в дерево, после чего оглох полностью на одно ухо. Глухой относился к людям как к людям, а к жизни своей как к естественной жизни человека. Он так и не успел жениться — вещь для полярного охотника немыслимая — и был бессловесно рад, когда в его крохотной избушке поселился Федор. Он поверил в Федора и сразу беспрекословно подчинился ему.

Позднее в избушке появился Братка. Федор по-своему отплатил безответному Глухому, добившись договора на сбор плавникового леса для крупной экспедиции в ста километрах к югу от них. Лес в экспедицию возили за несколько сот километров из портового поселка, а здесь, по здешним масштабам, рядом, гнили на берегу штабеля плавниковых бревен. Федор как-то сразу уразумел это и сказал проезжему трактористу. Начальник экспедиции оценил идею, подписал договор и пригнал в помощь на целое лето трактор ДТ-54. За рычагами ДТ-54 сидел Братка, чукотский человек. Он приехал сюда с одним из первых советских пароходов в незабвенные времена винчестеров, шаманов и прочей экзотики и ухитрился за все это время ни разу не выехать на «материк». За это время он перепробовал все и вся — был промысловиком, торговым служащим, каюром, жил с чукчами-пастухами и, по местному выражению, окончательно «отильхял», или затундровел, то есть не был способен ни к какой другой жизни, кроме нерегламентированного северного безделья и нерегламентированной же северной работы.

Когда работа по штабелевке плавника закончилась, Братка остался, в избушке. Больше сюда уже вместиться никто не мог, так как все возможное пространство было занято нарами и железной печкой.

В этой тесноте они жили втроем, наглядно опровергая все теории о полярных психозах, белом безмолвии и прочие драматические бредни. Холодная воля Оспатого Федора убивала все конфликты в самом зародыше, и маленькая избушка на морском берегу засияла гостеприимным светом на путях бродячих северных трактористов, которые проходили здесь все чаще, и даже вертолетчики не упускали случая завернуть сюда за свежей рыбой или битым весенним гусем.

Какой-то проезжий шутник-геолог окрестил это общество «республикой», и название прилипло намертво. Вблизи «республики» находилось знаменитое место для охоты на пролетного гуся, и сюда регулярно наезжало высокое начальство из района и области. Может быть, поэтому власти и смотрели сквозь пальцы на эту не предусмотренную никакими положениями братию.

Был однажды и районный прокурор. Уставшие охотники мыли ноги в ледяной воде ручья, потом долго чаевничали перед тем, как перейти к вареной гусятине и «Старке». Федор по долгу гостеприимного хозяина принимал участие в беседе, выпил и «Старки». Прокурор все присматривался к нему, потом спросил:

— Что же ты, Кокорин, себе второе заключение устраиваешь? Каждый человек на счету, самолетами из Москвы людей везем, а вы здесь как улитки, только для собственной раковины живете.

— Я здесь нервную систему лечу, — сказал Федор.