Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 87



— Строго конфиденциально. Как офицер с офицером — уполномочен офицерским союзом. Есть обращение к нам генерала Алексеева: направлять офицеров фронта на Дон, к генералу Корнилову. Он уже там — формирует Добровольческую армию. Пора кончать с товарищами из Советов рабочих, солдатских и рачьих депутатов… Вообще — со всей этой митингующей вшивой сволочью.

Поручик молчал. Штабс-капитан усилил натиск:

— Я могу снабдить тебя наружными документами и деньгами, чтобы ты мог добраться до Ростова. Заезжай на денек-другой в родительский дом на свою родную Кубань — и айда к Корнилову! Даст бог, встретимся.

— Нет, Юра! — сказал поручик с деланной беспечностью. — На Дон не поеду!

— Не разделяешь наши взгляды?!

— Я устал… я был трижды ранен…

Штабс-капитан ядовито прищурился.

— Конечно, залезть под мамкину юбку и оттуда наблюдать, как гибнет родина, — позиция весьма удобная. Но позорная для боевого офицера, каким я вас считал, поручик Караев!

Ушел, не подав руки. Черт с ним, с этим криворотым истериком! Мамкина юбка! Нет у поручика Караева ни отца, ни матери. В станице Софиевской живет его бездетный дядька по материнской линии — местный нотариус Николай Иванович Колобов с женой — доброй толстухой, станичной акушеркой Олимпиадой Трофимовной. Они согревали своей лаской его сиротство.

Живя в старом кавказском военном городе — под его крышами витала тень Ермолова, — Сережа Караев учился там сначала в кадетском корпусе на полном пансионе, а потом в юнкерском училище. А на вакации ездил в Софиевскую к дядюшке и тетушке. И еще в Софиевской живет Ната Ярошенкова, сметанно-беленькая золотоволосая «барышня-крестьянка» — так называл ее дядюшка-нотариус, или «моя морская царевна» (тут имелись в виду Натины аквамариновой яркости глаза) — так с галантностью лавочника величал ее Федор Кузьмич Ярошенков, вдовец, владелец трех паровых мельниц, оборотистый и ловкий станичный богатей. Нату он обожал, еще бы — единственная дочь и такая красавица! Ната — его, Сережи Караева, тайная возлюбленная. Когда грянула война, она писала ему на фронт, он отвечал на ее письма. Несколько восторженные и наивные, они заканчивались одной и той же неизменной фразой: «Я жду, я надеюсь, я верю, что ты вернешься и мы никогда не расстанемся».

Нет, пусть генерал Корнилов без него делает свою игру в Ростове. Он, поручик Караев, едет в Софиевскую, на Кубань! И баста!..

Ехать пришлось долго — и воинскими эшелонами, и санитарными поездами, и какими-то совершенно одичавшими пассажирскими, давно уже позабывшими, что такое расписание и график движения, и товарными — на подножках и вагонных крышах. Все поезда были битком набиты людьми в серых шинелях — Кавказский фронт стихийно уползал с войны по домам.

После Тифлиса на полпути до Баку цепочку поездов остановили вооруженные отряды — какие-то меньшевистские закавказские формирования. Их командиры потребовали от фронтовиков сдать оружие:

— Иначе дальше не пустим!

Офицеры, какие еще нашлись в передних эшелонах, сдать винтовки отказались:

— Не пустите — пробьемся силой!

Но тут зашумели солдатики:

— Опять золотопогонникам нашей кровушки захотелось! Братва, сдавай винтовки, навоевались, хватит!

Никакие доводы не действовали на окопных мучеников, рвавшихся к матерям, к женам, к малым ребятам. Стали бросать винтовки в кучу, а когда она выросла в целую гору, вдруг появились спустившиеся с окрестных холмов пароконные и одноконные фуры и ездовые — проворные усачи в каракулевых папахах, вооруженные до зубов, — деловито погрузили оружие в свои повозки. Попутно они так же деловито обшарили и ограбили все санитарные и пассажирские поезда, угодившие в пробку. Вспыхнули пожары — ад кромешный! Здесь поручик Караев лишился чемодана со всеми своими нехитрыми пожитками и дальше ехал уже налегке.

Наконец он добрался до большой узловой станции — от нее до Софиевской, собственно говоря, рукой подать. Но ведь это только так говорится, а попробуйте помесите осенью черноземную грязь раскисших степных дорог лошадиными ногами!

При станции поселок не поселок, город не город, но сорок тысяч жителей, две гимназии — мужская и женская, — крупное железнодорожное депо, элеватор, мучные и винные военные склады. Вспомнил: фронтовой приятель прапорщик Соломко — его потом забрали в штаб дивизии — родом отсюда. Нашел в записной книжке адрес Володи Соломко и решил попроситься на ночлег к его родителям. Авось не прогонят!

У стариков Соломко его приняли радушно: отец прапорщика — бывший железнодорожный машинист, степенный, седоусый — и мать — худенькая старушка с испуганными, кроткими глазами — сами предложили погостить у них сколько нужно. От денег отказались наотрез. Мать даже обиделась, когда поручик вытащил бумажник:

— Ой, что вы, как можно! Вы Володечкин фронтовой товарищ. Какие же тут могут быть деньги!



— А что слышно про Володю?

Старушка горестно вздохнула:

— Ничего не слышно. — Сказала и отвернулась, скрывая слезы.

…Каждый день теперь стал ходить поручик на базар — искать попутную подводу до Софиевской. И все напрасно! Привозу совсем не было. Если кое-кто и торговал на базаре всякой чепуховой зеленью, то лишь местные казаки и казачки из ближайшей к поселку станицы, где еще сидел атаман отдела — древний войсковой старшина со своей полусотней пластунов[4]. Власть кубанского краевого правительства и рады — казачьего парламента — была эфемерной и зыбкой.

По базару в шинелях нараспашку шатались солдаты из эшелонов, застрявших на станции, — голодные, горластые, злые. Кто с винтовкой, кто вовсе без оружия. С базарными торговками объяснялись матом, за семечки платили тем же.

— Вы, паразиты, так вашу и так, совсем здесь в тылу одичали? Какие у солдата-фронтовика могут быть деньги, тем более за семечки?! Полней насыпай, тетка! Всё, хватит! Мерею и больше не просю!

Все внутри кипело у поручика, когда он наблюдал эти сцены. Подойти бы к этим потерявшим всякий стыд и воинский облик «нижним чинам», накричать, призвать к порядку. Черта с два подойдешь! Они сами подошли к поручику. Двое — один с винтовкой, другой со штыком на поясе гимнастерки. Тот, кто был с винтовкой, спросил:

— Эй, землячок, ты какого будешь полка?

— А тебе какое дело? — огрызнулся поручик.

— Из кавалерии, что ли?

— Ну, из кавалерии.

— Уж больно ты форсистый, малый! На офицерика смахиваешь! — сказал тот, кто был со штыком. — Может быть, к Корнилову собрался? Идем с нами, мы тебя к нему проводим!

— А ну прочь лапы! — поручик отбросил цепкую руку, ухватившую его за рукав шинели.

Первый солдат сорвал с плеча винтовку, поручик выхватил из кобуры наган. И вдруг из-за ларька появился третий солдат — фуражка едва держится на затылке, пшеничный чуб растрепан, глаза шалые, счастливые.

— Петруха, Степка, что вы тут чикаетесь? Я самогончиком разжился!

Петруху и Степку как ветром сдуло! Поручик — от греха подальше — быстрым шагом пошел с базара домой.

Через станцию продолжали катиться волны эшелонов, и наконец грянул девятый вал. Солдаты с застрявших поездов пошли «пощупать» винные склады. Пластуны из охраны сопротивления не оказали и перепились вместе с погромщиками.

Два дня и две ночи поселок пил мертвую. Хозяйственные обитатели мещанских домиков — три окна на улицу — потащили домой на горбу, сгибаясь в три погибели, мешки с даровой водкой в бутылках и сотках-мерзавчиках. На третий день поселок очнулся и узнал, что войсковой старшина — атаман отдела исчез, как бы испарился со своей пластунской полусотней и что власть взял ревком. Председателем объявил себя солдат Дербентского пехотного полка Голуб.

Голуб правил поселком несколько недель, порядки завел простые и ясные. Провинившихся перед новой властью судили «народным судом». Обвиняемого выводили на балкон второго этажа бывшего купеческого особняка. На груди — дощечка, на дощечке крупными печатными буквами написано, за что судят. Потом на балкон выходил сам Голуб — краснорожий, с белесыми, нетрезвыми глазами — и коротко, но не очень вразумительно объявлял народу, стоявшему на улице, за что ревком решил «отправить к Аврааму на покаяние» понурого человека с дощечкой на груди. Народ безмолвствовал. Обвиняемого уводили и взашей выталкивали на балкон другого.

4

Пластун — кубанский казак-пехотинец.