Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 4

— Летом я поеду в деревню, где имеется высокая лошадь.

— Что за шум в соседней комнате?

— Это мой дедушка ест сыр.

А Павел Буре, ко всему равнодушный, ворчит и ворчит. Ему безразлично, почему дедушка шумит, когда ест сыр, поедет ли Катя в деревню летом, где имеется высокая лошадь, или не поедет.

— Катя! — зовет мама. — Иди сюда!

Катя оставляет лото, бежит в столовую.

В столовой на диване лежат покупки. Среди них шерстяная клетчатая материя, серая с коричневым.

— Это тебе на платье… Посмотри — нравится?

Катя смотрит. Ей, конечно, нравится. Лариса берет материю, накладывает Кате на плечи и на грудь.

— Можно сшить гладкое с подрезом сзади, с кожаными пуговицами, — говорит Лариса. — Как твое мнение, Ирина?

— Ты права. Гладкое с кожаными пуговицами — будет хорошо, — соглашается мама. — Я вообще люблю сдержанность в покрое и в цвете одежды. А как думаешь, ты, Витоша?

Витоша тихо улыбнулась, сказала:

— Я тоже так думаю.

Катя молча слушает. А между тем она очень хотела попросить, чтобы ей сшили такое же красное с белыми горохами платье, как у Косички, девочки, с которой Катя иногда встречается во дворе.

Платья у Косички яркие, веселые, и сама она веселая, с большими карими глазами, полными рыжих смешинок.

Кате однажды даже приснилось: тарахтят, скачут по улице белые горохи. Что это? Косичка рассыпала свое платье. Стойте, горохи! Куда же вы?

А вот Катя всегда одета в эти сдержанные в цвете и в покрое платья.

— Устя! — окликает мама.

Появляется Устя.

— В какой день придет Антонина Савельевна?

— Сегодня и придет.

— Значит, сегодня и закажем для Кати платье.

Антонина Савельевна — это портниха. Она такая же старая, как и ее железная коробка из-под «рококо» с надписью: «Конфетная фабрика купца-сахарника Телятникова», в которой Антонина Савельевна приносит иголки, булавки, мелок и клеенчатый сантиметр.

Когда Антонина Савельевна меряет платье маме или Кате, то долго накалывает его булавками, придирчиво проверяет сантиметром длину от пола, длину рукавов, рисует мелком ширину будущих манжет и воротника. Наметывает она быстро и никогда не уколет.

После ухода Антонины Савельевны на полу остаются булавки и обрывки белых ниток — наметки.

Ванда Егоровна в восторге от Антонины Савельевны, считает ее вполне честной портнихой, которая при кройке «на ножницах не уносит». Справляется она даже с заказами Ванды Егоровны по ее ветхозаветным журналам мод. Примерки производятся тайно: Ванда Егоровна боится старшей дочери, со строгими линиями в одежде.

Когда Ванда Егоровна надевает такое «модное» платье и появляется в воскресные дни к обеду, Ирина Петровна говорит раздраженно:





— И что у тебя, мама, за страсть к вычурности! Ты похожа на старый кофейник.

Лариса останавливает Ирину Петровну своим едким шепотом:

— Ирина, здесь ребенок!

Смеркается.

По темным комнатам бродит вечерняя тишина. Она то затаится в кресле, то присядет на диван, то, скрипнув дверцей, заглянет в стенной шкаф, то, осторожно трогая досочки паркета, подкрадется к дверям кухни, где Катя наблюдает, как Устя гладит белье.

Мать и отец уехали в театр.

Лариса, Арсений и Ванда Егоровна закрылись в столовой; речь у них об Ирине Петровне и Никодиме Родионовиче.

Где Ванда Егоровна — там пересуды, толки, осуждения: не то купили, не то продали; одно едят, другое не едят.

Даже Устя не выдерживает:

— Уж эта матушка-сударыня — и зудит, и зудит, а сама всю жизнь за чужой спиной прожила, чужими дарами обсылалась! Не то что Никодим Родионович — самолично из рядовых рабочих государственным ученым сделался!

Катя переспрашивает:

— Из рядовых рабочих? Из литейщиков, да?

Кате нравится слушать, когда Устя рассказывает про отца. Многое в рассказе она слушает не впервые, но Устя припоминает все новые и новые подробности.

— Я твоего батьку еще молодым, невозрастным знала, как его в двадцать первом году по ранению из Красной Армии уволили, и поступил он к нам на завод, в литейную. Шинелька на нем хоть и полнорослая была, но ветхоношенькая, обхлестанная, с «малиновыми разговорами» — застежками такими суконными. И шапчонка-венгерка на две денежки, но зато набекрень. А сапоги — сплошное дырье. Дождь, помню, ливмя льет, а он их уколотит травой, веревкой-конопкой перетянет, и без печали ему. По-первому, Никодим Родионович разливщиком был, потом формовщиком. И тут он свою упорливость в характере и выявил.

— А кто такой формовщик?

— А это, младыш мой, кто из земли форму для литья мастерил. Прежде все изделия в землю отливали. Не то что по-нынешнему, в кокиль — в металлические формы, значит. Ну и вот, гляжу это я, а Никодим Родионович зачастил в цех до гудка ходить. «Что оно такое?» — думаю. Спрашиваю его, а он мне: «Это я, Устинья Андреевна, изобретение сочиняю, чтоб формовщикам работу облегчить». Вот с той поры и сделался изобретателем. О людях все беспокоился, об их удобствах на производстве. А народ черный был, малограмотный, прежней жизнью по будням затаскан. Никодим Родионович в рабфак решил определиться. Времени свободного, конечно, не было, так он ночами занимался. Утром глаза красные, уставшие. В литейной за день и без того их притомит: горячий чугун, он ведь ослепляет, а тут еще ночи недосыпать. Каково-то?.. Дорогу в жизни ему печеными хлебами не мостили, сам он ее прошибал.

В кухне пахло теплым от утюга полотняным бельем. На белых кафельных стенах отблескивало пламя горелок.

Устя железным держаком сняла с плиты разогревшийся утюг и подошла к столу.

Катя неотрывно наблюдала, как смоченное водой белье шипело, придавленное раскаленным утюгом.

— А уж когда в студенты вышел, так и вовсе в трудностях жить начал. Стипендия — вот и весь доход, величаться не с чего. В литейной-то он под конец зарабатывал прилично. Сапоги яловые купил, полушубок — опашень, книги, какие надо было. Книг этих после понакопилось столько, что невмоготу от них стало.

— Больше, чем теперь? — удивилась Катя.

— Нет, что ты! Против теперешнего куда меньше. Но и комнатенка кроха была, на манер шкафа. Всю книгами запрудил. Я к нему иногда наведывалась — белье штопала, печку подтапливала, стряпала. А то Никодим Родионович совсем безразличный к себе был. А потом и вовсе при нем осталась, когда мне ногу чугуном обварило. Из родичей ему Сергей помогал. Присылал из деревни что мог — пшена, мучицы, яичек — и все заставлял учиться дальше и дальше. Случалось, Никодим Родионович устанет от ученья и забросит тетради и книги. Но тут Сергей объявится, накричит на него, пристыдит, что он должен учиться, — обязан, значит, потому что способности есть. И Никодим Родионович опять за книги усаживался.

— А Арсений? — спрашивала Катя.

— Что — Арсений? — не понимала Устя.

— Он что делал?

— А-а… Он, как и нынче, канцеляристом был, при чернильнице состоял. — Устя не любит отвлекаться. Она любит в рассказе последовательность, поэтому продолжает свое. — А с мамой Никодим Родионович познакомился, когда диплом готовил. В черчении она ему помогала. А там на дипломе чертить много надо было. И вот, чтобы спать меньше хотелось и работалось легче, она у Ванды Егоровны кофе потихоньку брала — настоящий, не ржаной или желудевый — и Никодиму Родионовичу приносила. А вскоре и поженились они. Ну, и в добрый час. Комнатку им побольше выделили. Никодим Родионович мебель кое-какую прикупил. Что ни день, Ирина Петровна с мебелью этой возилась. Нарисует на бумаге комнату, вырежет из картона квадратики — стол, гардероб, стулья там, кровать— и вот двигает по бумаге: примеряет, где чего получше поставить, поуютнее. Расторопная твоя мать была, энергичная. И в женотделах участвовала, и для голодающих пожертвования собирала. Никодим Родионович тоже все бодрился. С Митей он много хлопот принял, потому как Митя в ребячестве слабым был, рос из горсти в горсть, а вот с годами поокреп, выровнялся. Даже к самолетам его допустили. Да-а, Митя, Митя…