Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 53

И отец игумен ждал случая, злобясь на свою судьбу и покровителей. Они в свое время не оценили его, забросив в эту дикую, огороженную горными кряжами дыру. Признание, дары, долгожданные посулы пришли теперь, на склоне лет, то приближая к глазам обманчивое величие, то низвергая в бездны страха.

Тихий стук в дверь. Лицо игумена перекосилось, но его сразу же разгладила профессиональная улыбка. В келью входит брат келарь.

— Пан сотник готов в дорогу.

— Копыта коню обвязали тряпками?

— Все сделано, как вы велели.

— Зовите.

Вскоре в дверях появился Бундзяк. Ближе подходить ему не хочется, чтобы игумен не почуял сивушного духа. Брат келарь зажигает две толстые свечи, и между ними вырисовывается скорбное почерневшее распятие. Монах бесшумно, как летучая мышь, выскальзывает из кельи, и во тьму теплыми каплями воска падают слова игумена:

— Сын мой, ты покидаешь наш мирный приют, идешь с оружием в руках по земле, отгороженной от всего, кроме божьей милости…

Узкое злобное лицо Бундзяка прорезают иронические складки. Сладок запев, да не такова будет песня. Впрочем, он и «запева» не пропускает мимо ушей: велеречивость игумена, быть может, еще пригодится. Но следующие слова он слушает уже без насмешки, даже с тайной надеждой.

— За любовь и доверие пречистая дева Мария не перестает раздавать милости верным своим почитателям. Настанет пора, и святая церковь с любовью поведает современникам и грядущим поколениям, верным детям Иисуса, о твоем самопожертвовании… Сын мой, тщательно веди дневник, чтобы не сокрылось ни малое, ни великое из тяжелых условий твоей жизни.

Бундзяк молча кивнул головой, и этот жест словно изменил направление мыслей игумена.

— Вчера мы говорили, что надо освободить наши прозрачные просторы от некоторой части гуцулов. Это необходимость. Но запомни: не только оружием — и словом можно погубить человека. Единомышленникам нашим надлежит повсюду жаловаться на советских вожаков, — он подчеркнул последнее слово. — Каждая их ошибка должна стать смертельным грехом, дойти до самой столицы. А новая власть за ошибки никого не жалует.

— Понятно! — узенькие глазки Бундзяка оживились.

Подойдя к громоздкому, отягощенному массивной резьбой шкафу, игумен раздвинул книги, вынул несколько пачек денег и, как дары, протянул их Бундзяку.

— Вот, сын мой, вспомоществование тебе и твоим людям от святой церкви и приверженцев ее.

— Сколько? — невольно дала себя знать привычка бывшего сборщика податей.

— Тридцать тысяч, — спокойно ответил игумен.

— Тридцать тысяч?! — Бундзяк было обрадовался, но тут же осекся и хрипло, угрюмо процедил: — Несчастливое число. Тысячу я вам верну.

— У пана Касьяна примета? — засмеялся игумен. — Так спрячьте эту тысячу отдельно, как дар от меня, только на свои нужды. У меня любящее сердце, и рука моя легка.

— Значит, на счастье? — облегченно вздохнул Бундзяк.

— На счастье.

И Бундзяк с готовностью выказал фанатическую веру в любящее сердце и легкую руку игумена. Отдельно, как талисман, засунул подарок в боковой карман, словно твердо решил не расставаться с ним до самой трудной минуты.





Когда в коридоре затихли осторожные шаги гостя, на пороге боковой двери игуменской кельи появился широкоплечий человек лет сорока пяти. Стремительные выпуклые глаза его смеялись, от смеха колыхалось и все мясистое лицо, характерное тем, что вялый румянец гуще окрашивал нижние, отвисшие части щек.

— Златоуст, златоуст передо мной!

— Какой там златоуст, — скромно ответил игумен и почтительно поднялся. — Прошу садиться, мистер Гордынский.

Мистер Гордынский отодвинул кресло от стола и так развалился в нем, что игумен едва не вскрикнул: ему показалось, что гость вот-вот задерет ноги на стол и собьет распятие. Но Гордынский только коснулся сапогами ящиков и сразу же опомнился.

— Все эти дни я с удовольствием слушаю ваши речи и все больше верю, что апостольская столица уже творит славное дело — возводит вас в епископы.

— Это я слышал и в сорок третьем году, — нахмурился игумен.

— Америка не повторит ошибок Германии ни в крупном, ни в мелочах. В этом сила нашего динамического капитализма, — поучительно проговорил Гордынский.

— Быть может, быть может, — задумчиво повторил игумен и, поворошив в памяти далекие годы, увидел себя подростком, благоговейно стоящим у порога епископского кабинета с письмом отца каноника. А теперь без благоговения, но с отрадой в старом сердце он сам должен стать владыкой — епископом. Давно пора! Разве не досадно выслушивать поучения этого Гордынского, который, как и отец его, обладает не столько умом, сколько хитростью выскочки! В 1913 году митрополичья палата послала Гордынского-отца в Америку приходским священником-миссионером в надежде, что он станет украшением далекой ветви украинцев. Стал ли он золотым яблоком на этой ветви, никто не знал, но гуцулы хорошо знали, что золотые доллары исправно посыпались в руки родни Гордынских, и в горах говорили: видно, святому отцу совсем иначе живется, чем батракам. Потом время оборвало звон заокеанского золота, а имена Гордынских вымело из памяти гуцулов, как сор… И вот внезапно является в монастырь посланец из дальних стран, и в речах его чарующе звенят надежды, подкрепленные реальностью денег.

Все бы это хорошо, не будь страха. О, как он порой пронизывает заплывшее жиром тело, донося до самого сердца вопрос господень: «Безумный, возьму нынче ночью твою душу, и кому ты оставишь все, что приобрел?» Только земле он может оставить все это, как и грузное тело свое.

Игумен проводит рукой по лбу, отгоняя проклятые мысли.

— Меня удивляет одно: почему вы не поучили Бундзяка искусству сеять зерна сомнения во вспаханное и невспаханное поле? — спрашивает Гордынский, повернувшись всем телом к игумену. — Насколько мне известно из наших материалов, кое-кто из тех большевиков, что ковыряются в земле, допускает ошибки при разделе прибылей, и это подрывает их агитацию. У меня есть интересный документ. Когда одного секретаря райкома спросили, почему у него в районе плохо идет уборка, он ответил: «Не беспокойтесь, хлебосдачу мы уже заканчиваем». А о трудодне ничего не сказал. В такие факты и в такие слухи нам необходимо вцепляться изо всех сил, раздувать их, как кадило, превращать песчинки в мельничные жернова, не то из-под наших ног выскользнут последние клочки земли. Удивляет меня и другое: вы прекрасно говорили, кто омрачает нашу прозрачную жизнь и как можно словом убивать активистов. Только почему же вы не сказали о гибкости слова, о такой форме, как беседы? Здесь все, как святыню, почитают произведения Шевченка и Франка. Так почему бы и самому Бундзяку не ввернуть в беседе что-нибудь из их стихов! Глядишь, кто-нибудь и угодит в наши сети. Это ведь, если не ошибаюсь, испытанный конь национализма.

— Сын мой, я знаю этого коня, да не Бундзяку сидеть на нем. Горы помнят его как сборщика податей и палача, и тут никого не обманешь. Он должен говорить лишь оружием, — игумен ресницами притушил улыбку превосходства.

— Тогда надо найти других людей! — Гордынский резко поднялся, восприняв улыбку игумена как личную обиду.

— Мистер Гордынский, — сдерживая гнев, ровным голосом заговорил игумен, — не забыли ли вы, где находитесь? Это вам не государственный департамент и не палата представителей. Напоминаю, что вы находитесь в новом мире, где все люди — ваши враги.

— Вы ошибаетесь, владыко!

— Я хотел бы ошибаться.

— Думаю, что это говорит ваш страх.

Игумен поморщился.

— Я напуган не больше вашего.

— Как это понять?

— Понимайте просто. Истерика и страх сотрясают до самых основ всю Америку. Вы завозите этот страх во все страны, куда золото и войска сумели отворить вам дверь. Вы привезли его и в мою келью и, признаюсь, в мое сердце. Но никто не в состоянии распространить его в стране, где мы сейчас находимся… Христос призвал меня жить в этой стране, и, трудясь ради Христа, я лучше изучил этот край, нежели вы свои кое-как склеенные материалы.