Страница 3 из 27
Я зажмурилась и представила себя медноволосой дочерью сквайра, владельца Дола. Представила деревья, отраженные водой ручья, где водится форель. Дом, нежные сливочные розы в саду возле дома. Уплывая в сон, я вызвала в уме видение столовой, где плясал в камине огонь и отражались в большом столе красного дерева острые язычки свечей, а слуги в ливреях вносили все новые и новые блюда. Мое вечно голодное тело корчилось при мысли обо всех этих богатых нежных яствах.
Но, засыпая, я улыбалась.
Наутро па был не так плох с перепоя, поэтому ловчее хватал лошадку за повод и держал крепче. Мне удавалось просидеть в седле подольше, а падая, я, по меньшей мере, дважды приземлялась на ноги, соскальзывая с лошади то с одной стороны, то с другой, чтобы избежать чудовищного, выворачивающего душу падения спиной на землю.
Па кивнул мне, когда мы прервались на обед: тушеную крольчатину, разведенную водой до супа, и кусок черствого хлеба.
– Сможешь завтра усидеть на ней, сколько понадобится?
– Да, – уверенно ответила я. – А послезавтра мы уезжаем?
– В тот же вечер уедем! – беззаботно сказал па. – Я-то знаю, что из этой скотины в жизни не выйдет дамской лошадки. Злая она.
Я промолчала. Я прекрасно знала, что лошадь была неплохая, когда только к нам попала. Если бы ее бережно и ласково поучить, па бы ее продал за хорошие деньги в господский дом. Но он всегда гнался за быстрой наживой. Встретил человека, который хотел подарить дочке на день рождения смирную лошадку, и тут же принялся объезжать свежую двухлетнюю кобылку. Дичайшая глупость – и больше всего меня злила тупая погоня за мелкой выручкой.
– Она не обучена ходить под дамским седлом, – только и сказала я.
– Нет, – ответил па. – Но если тебя умыть и заставить Займу заплести тебе косы, сможешь сесть по-мужски, а выглядеть все равно неумелой девочкой. Простофиля увидит тебя верхом – смотри не свались! – и сразу купит.
Я кивнула и выдернула пучок травы, чтобы вытереть миску. Обсосала и выплюнула хрящик, бросила его тощему псу, привязанному под фургоном. Пес схватил хрящик и утащил его в тень. Жаркое полуденное солнце красными кругами отпечаталось у меня в глазах, когда я опустила веки и откинулась на скошенную траву, прочувствовать зной.
– Куда поедем? – лениво спросила я.
– В Солсбери, – не раздумывая, ответил па. – Там можно кучу денег заработать. Куплю пару пони по дороге. Там в начале сентября тоже будет ярмарка – эти лентяйки Займа и Дэнди могут в кои-то веки потрудиться.
– Дэнди – лучший в мире браконьер, – тут же сказала я.
– Доиграется она до виселицы, – ответил он без благодарности и тревоги. – Думает, все, что ей надо сделать, – это стрельнуть черными глазками в сторону егеря, чтобы он ее и домой проводил, и конфетами накормил. Не всегда ей это будет сходить с рук, как станет постарше. Поимеют ее, а откажется – отведут к судье.
Я села, сразу насторожившись.
– Ее отправят в тюрьму? – спросила я.
Па хрипло рассмеялся.
– Нас всех в тюрьму отправят; это да, и в саму Австралию, коли изловят. Дворяне все против тебя, дочка. Все до единого, как бы красиво ни говорили, какими бы добренькими ни прикидывались. Я всю жизнь по эту сторону усадебных стен. Повидал и таких помещиков, и эдаких – ни с кем из них кочевым дела лучше не иметь.
Я кивнула. Па вечно об этом толковал. Его прямо жалко становилось, как он брался за свое. Он был бродягой-торгашом, ни на что не годным отребьем, когда повстречал мою маму. Она-то была из настоящих рома, кочевала со своей семьей. Но у нее умер муж, а нас двоих надо было кормить. Па ей расписывал, какое их ждет будущее, она ему поверила и вышла за него, хотя семья была против и не дала ей благословения. Он бы мог влиться в семью и кочевать с ними. Но у па были большие планы. Он хотел стать видным лошадиным барышником. Собирался купить харчевню. Думал завести конюшню, выучиться на мастера-пивовара. То один дурной замысел, то другой – и вот они уже ездят в самом жалком фургоне из тех, что ей приходилось звать домом. А потом она забеременела.
Я ее плохо помню: бледная, толстая, слишком измученная, чтобы с нами поиграть. Она заболела, рожала долго, в одиночестве. Потом умерла, с плачем прося па похоронить ее по обычаю ее племени, как заведено у рома: чтобы все ее пожитки сожгли в ночь ее смерти. Он не знал, как это делается, и ему было все равно. Сжег для вида кое-что из одежды, остальное продал. Отдал Дэнди ее гребешок, а мне – старую грязную нитку с золотыми застежками на концах. Сказал, на нитке когда-то был розовый жемчуг.
Откуда он у нее, па так и не узнал. Жемчуг был ее приданым, па продавал жемчужины по одной, пока не осталась только нитка. На одной части золотой застежки было выгравировано слово, мне сказали – «Джон», на другой – «Селия». Па и застежку бы продал, если бы посмел. Но вместо этого отдал ее мне со странной гримасой.
– Она твоя по праву, – сказал он, – ма всегда говорила, что это тебе, а не Дэнди. Давай продам для тебя застежку, а нитку можешь оставить.
Помню, я крепко сжала ее в грязном кулаке.
– Она моя, – сказала я.
– Деньги поделим, – произнес он с торжеством. – Шестьдесят на сорок?
– Нет, – ответила я.
– Хватит на сахарную булочку, – сказал он, словно завершая сделку.
У меня подвело живот, но я была тверда.
– Нет, – сказала я. – Кто такие Джон и Селия?
Он пожал плечами.
– Не знаю, – ответил он. – Может, знакомые твоей ма. Ожерелье по праву твое. Она всегда мне говорила, чтобы я непременно его тебе отдал. Ну, я так и сделал. Слово, данное мертвым, надо держать. Она мне говорила, чтобы я отдал его тебе и велел беречь и чтобы ты его показывала всякому, кто будет тебя спрашивать. Когда спросят, кто ты.
– А кто я? – тут же спросила я.
– Чертова заноза, – сказал он; он был зол, что не удалось выманить у меня золотую застежку. – Одно из двух отродий, которые повисли у меня на шее и от которых я пока не могу избавиться.
Теперь уже недолго, думала я, посасывая травинку, наслаждаясь ее сладким зеленым вкусом. Недолго осталось ждать, чтобы избавиться от нас обеих. Тот разговор был давно, но па к нам не переменился. Он не был благодарен за то, что Дэнди приносила в семью столько мяса. Не понимал, что его лошади так и оставались бы полудикими, если бы я их не объезжала. Ему было плевать. Он ни о ком, кроме себя, не заботился – потому с легкостью взял женщину с двумя младенцами, потому не смог ничего ей дать, кроме воза дурацких обещаний, и потому теперь был готов продать нас тому, кто даст больше.
На любых условиях.
Я знала, что Дэнди в конце концов станет шлюхой. Ее лихие черные глаза мерцали слишком заманчиво. В цыганской семье, если бы мы кочевали со своими, ее бы отправили побыстрее замуж, скорее рожать, чтобы мужчина не дал ей сбиться с пути. Но мы были сами по себе. С нами жил только па, ему было все равно, что она может натворить. А Займа лениво посмеивалась и говорила, что Дэнди выйдет на панель к шестнадцати годам. Только я это подлое предсказание слушала, содрогаясь. И клялась, что не допущу этого. Уберегу Дэнди.
Она-то сама этого не боялась. Дэнди – пустоголовая и ласковая. Думала, что там ее ждут красивые платья, танцы и мужское обожание. Не могла дождаться, когда повзрослеет, все требовала, чтобы я осмотрела ее острые грудки каждый раз, когда мы купались или переодевались, и сказала, что они становятся «слов нет, какими миленькими, ведь правда?» Дэнди смотрела на жизнь ленивыми смеющимися глазами и не могла представить, что для нее что-то сложится неудачно. Но я видела шлюх и в Саутгемптоне, и в Портсмуте. Видела язвы у них во рту, их пустые глаза. Я бы согласилась, чтобы Дэнди на всю жизнь осталась карманницей – как сейчас, – лишь бы не стала шлюхой. Я бы согласилась, чтобы Дэнди кем угодно была, лишь бы не шлюхой.
– Да ты просто терпеть не можешь, когда тебя трогают, – лениво сказала она мне, когда фургон катился по дороге в Солсбери, на ярмарку. Она лежала на своей койке, расчесывая волосы, которые струились черным сияющим водопадом с края постели.