Страница 19 из 30
– Ах, Софи, какое же она чудо! Как чудесна, ей-Богу! Ведь она же чудо, чудо! Скажи! Позволь услышать из твоих уст! – Софи сидит в библиотеке, в глубоком, покойном кресле, Гриша – у ее ног, держит ее руку в своих, заглядывает снизу в глаза. – Ты нехорошая, нехорошая, нехорошая! Я три дня ждал случая с тобой поговорить, третьего дня, вчера хотел уж ехать к тебе опять, вместе с Тимофеем, да маман меня не пустила, из приличий, велела занимать гостей… А теперь ты приехала, и бегаешь меня, я не могу тебя застать тет а тет, чтоб высказать мое сердце, которое трепещет от счастья…
– Погоди, Гриша, – Софи морщит высокий лоб, протягивает Грише синюю с золотом чашку, из которой пила чай. Гриша ставит ее на столик, снова берет руку Софи, прижимает ладонью к своей щеке. Щека пылает, как будто с мороза. – Ты совсем меня запутал. О чем ты говоришь – я не пойму. Почему я бегаю? Я, как взошла вчера, не видела минутки свободной, все говорю, пожимаюсь, целуюсь, опять говорю… Ты ж знаешь, как мне все это чуждо… Вот, нашла укромный угол, присела – и тут ты с упреками… В чем я провинилась? Что с тобою стряслось?
– Я счастлив, Софи, понимаешь?! Я счастлив! Я не виню тебя – как ты подумать могла?! Наоборот, я должник твой навеки. Если бы не ты, мне б никогда не довелось узнать ее… ЕЕ!
– Да кого же?
– Грушеньку, Грушеньку же! Аграфену Эрастовну! Неужто ты не догадалась еще? Ты же всегда меня видела насквозь…
– Гриша! Господь с тобой! – Софи некрасиво оскаливается, отталкивает Гришину руку. – Что тебе в ней? Ты знаешь ли…
– Знаю, все знаю… – Гриша, не обижаясь, садится на ковре, обхватив руками колени, мечтательно жмурится. – Она из бедной семьи, почти нищей. Отец умер давно, пенсии не хватало, а мать – самодурка, все делала вид, что они состоятельные, не отпускала прислугу, давала обеды… Боялась, что все прознают про их бедность. Вот Грушеньке и пришлось…
– Что – пришлось?! Она тебе рассказала?!!.. И ты…
– Да, да… Она служит в компаньонках у старой дуры-графини, не доедает, отсылает матери и братьям каждую копейку…
– Значит, Груша сказала тебе, что она – компаньонка графини?
– Да, да. А ты разве не знала?
– Да н-нет. Не пришлось.
– Но какова же она… Эта скромность, застенчивость, чистота… Доверчивость и восприимчивость ко всякой мысли, идее… Прости, Соня, ты знаешь, я очень уважаю твои взгляды, твой круг… У нас в университете тот же кружок, но…Все это равноправие, избирательные права, политические свободы – но куда ж деваться от поклонения Красоте, Чистоте, Невинности, пред которыми от веку повергались ниц царства и монахи, гении и злодеи? Если женщина будет стоять наравне с мужчиной, то что ж это значит? Кому поклоняться? Кому посвящать подвиги, чьим именем творить? Ведь и Бог для многих нынче – пустая абстракция… А я верю, что в каждой женщине живет древняя богиня… Именно в женщине…Зачем же? Вот эта твоя подруга – Матрена, которая велит себя Мариею звать, она же умница, и собою, если всмотреться, вполне недурна, но манеры, наряды… И для чего ж у нее вечно юбка пеплом посыпана, а плечи – перхотью…
– Довольно, Гриша! – Софи встала и теперь глядела на брата сверху вниз. – Если бы ты знал, как ты ошибаешься! Во всем, во всем… И я не позволю тебе чернить Матрену. Она пусть не с бальной картинки, но собственным трудом живет, мыслит, печатается в журналах, ее уважают, а ты покудова еще ничего не сделал, и судить не можешь… А даже если б и сделал… Ты уверен, что видишь так, как оно на самом деле? Что то, что ты принимаешь за белое, на самом деле не является черным и наоборот?
– Что ты хочешь этим сказать, Софи? – Гриша тоже вскочил и теперь стоял перед сестрой навытяжку, как на параде, упрямо выставив невеликий подбородок, покрытый нежным светлым пушком. Ноздри их одинаково раздувались, при почти равном росте (Гриша лишь чуть выше) взгляд уперт во взгляд. – Ты будешь Грушеньку чернить, что б я… Ты ли это? Не ты ль говорила, не ты ль писала, что любовь выше всяких условностей и сословий! Или теперь, как дошло до дела, до применения взглядов, вся твоя широта тут же испарилась, как утренний туман?
– Гриша! О чем мы говорим?! – Софи стиснула руки, говорила медленно, едва сдерживаясь, чтоб не завизжать. – Какая любовь?! Ты видел ее всего один раз в жизни! Ты ничего о ней не знаешь…
– Я знаю довольно. И того, что я увидел сердцем, тебе, с твоим расчетливым разумом не увидать никогда! Да, на твой вкус она не слишком умна, на маменькин – низкого рождения и положения, но речь-то идет обо мне! Обо мне, слышишь! И я не позволю… Какой я болван! Прибежал разделить радость! К тебе! Хотел позвать ее сегодня… Она отказалась… Хорош бы я был… Она почувствовала… Как она тебя превозносила! Ты – ее кумир, твой роман – Евангелие чувств… Какая глупость! Бедняжка…
– Гриша, – Софи переборола себя, опустилась обратно в кресло. – Прошу тебя, выслушай. Ничего не говори, просто услышь. Поверь, я знаю, о чем говорю. И дело тут вовсе не в моем расчетливом разуме, которым меня только ленивый не попрекает. Рассуди сам: будь он у меня, руководи он моими чувствами и делами, неужели я не сумела б устроиться в жизни получше, чем сейчас? А? Что скажешь? … Не говори ничего, слушай: Груша, она же Лаура, – тебе не пара ни в каком смысле, кроме одного, о котором и думать не хочу. Если хочешь избежать большой боли, перетерпи сейчас маленькую, и выкинь ее из головы. Я знаю, о чем говорю: дело здесь не в ее имущественном положении и не в сословных предрассудках…
– А в чем же? Скажи – я требую! – Гриша задрал подбородок еще выше, так, что свеча, стоящая на столике, осветила детскую ямочку у основания горла.
– Не требуй, – спокойно откликнулась Софи. – Тебе этого не нужно. Да и я не хочу… С одной встречи не родится любовь, только влечение полов. Ты молод, горяч…
– Не тебе корить меня молодостью…
– Не мне… верно… Иди, Гриша… Помни, что я сказала…
– Забыл! – с мальчишеской горячностью крикнул Гриша. – Сейчас забыл! Не хочешь объясниться – изволь! А я – забыл все! – и выбежал, хлопнув дверью. Пламя свечи и тени дернулись вслед, словно хотели догнать, вернуть… Софи не пошевелилась, лишь устало прикрыла глаза.
Спустя короткое время в библиотеке появились младшие. Сережа влетел шумно, с гиканьем, сразу же подбежал к Софи, обхватил за шею цепкими, липкими от какой-то сласти руками.
– Сонечка, душечка, вот ты где! Я тебя нашел же! Пойдем, пойдем скорее! Ты прячешься от меня, да? Ты вчера обещала наших солдатиков посмотреть непременно! Мы с утра с Алешей все расставили… Пойдем, пойдем, ты меня так одолжишь… А ты, Соня, в Петербурге царя видала? А кавалергардов? Я кавалергардом стану. Мне Модест Алексеевич лошадку гнедую обещали, как в полку… Ты ведь знаешь, Соня, что у кавалергардов лошадки гнедые? А у гусаров – серые… Идем, идем, что ж ты сидишь-то?
Алеша, темноглазый и робкий мальчик, жался позади брата, молчал и переступал с ноги на ногу.
«Пи́сать, что ли, хочет?» – некстати подумала Софи, увлекаемая Сережиным напором.
К удивлению, солдатики нешуточно развлекли Софи. В комнате у мальчиков стоял большой стол, на котором из песка насыпан был рельеф местности, речки обозначались голубой бумагой, озера – плошками с водой, лес – еловыми веточками. Одиннадцатилетний Сережа с робким Алешей на подхвате разыгрывал игрушечные сражения с применением уже некоторых законов тактики: войска передвигались по определенной мерке, конница с двойной скоростью, артиллерийский огонь велся по открытым целям опять же на определенную мерку и давал четверть потерь во вражеском войске.
На полу разложены были коробки с немецкими солдатиками по пятьдесят и сто фигур, которые очень точно изображали все европейские армии, и раскрытые номера журнала «Всемирная иллюстрация», посвященные русско-турецкой войне 1877–1878 годов. Любимой темой Сережи было разыгрывать геройские подвиги российских войск под Плевной. Сам он, естественно, был при этом «белым генералом» Скобелевым.