Страница 12 из 30
Петербургское купечество раскошелилось и закатило пир во весь мир. Съехались отовсюду: и с Калашниковской пристани, и из-за Нарвской заставы, и с Охты. Папаши блистали таким сознанием своего достоинства, что у клубных лакеев на целый аршин стали длиннее руки для получения на чай; мамаши держали себя на европейский лад, пили только оршад, и строго настрого запретили сынкам и дочкам говорить во время кадрили о том, что оне усиживают за один присест по двух-ведерному самовару, а прелестные купеческие дочери щеголяли друг перед другом крупными бриллиантами, самоцветными камнями и жемчугами. Все, что копили бабушки еще во времена «француза», все выплыло на Божий свет и было надето на внучек. Туалеты были бесподобны. Роскошь – уму непостижимая и танцы – превеселые. Барышни млели в полном смысле этого слова; да и как было не сомлеть: ловкий стройный офицер с дьявольски закрученными усами подхватит за талию, понесется и закружит, закружит… В глазах мелькают огоньки, сдобная грудь так и пышет огнем, а он анафемски пощелкивает шпорами. Не одна купеческая дочь не спала после этого бала целую ночь, и не одна бредила и грезила шпорами и усами. Старухи-няньки спрыскивали с уголька, шептали разные заговоры и ходили к маменькам с докладом, что бедную барышню сглазили. Маменьки крестили дочерей, поправляли им подушки, всячески баюкали, но…
Не смотря на веселье, коммерциею все-таки пахло сильно, особенно за зелеными столами. Между большим и малым шлемом перекидывались словца о ярмарке, говорилось об овсе, о несостоятельности и векселях. Кому-то «с нашим удовольствием» был открыт кредит потому, что он «по совести» расплатился полтинником за рубль; купца с Петербургской стороны отчитали за либерализм и за то, что он стоит за воскресные отдыхи приказчиков, купца с Выборгской хвалили за то, что он сумел разсовать своим должникам из провинции залежавшийся товар. Не были забыты и кучера. Шел разговор о Мишках и Микешках, которые «по нашей климате» упорно не полнеют и не приобретают лоснящиеся физиономии, несмотря на пуды рыбьего жира, вливаемого в их утробы. – «Чуть-чуть пополнеет, начнет маленько вокруг себя проявляться, а там опять на износ пошел. Хоть совсем не сажай на козлы. Никакой в нем видимости телесной нет!» –
Купчихи, блестя кружевами и бриллиантами, передавали под звуки вальса одна другой под строжайшим секретом последние «видения», которые сообщила юродивая, праведная Анфисушка, и толковали о красивом дьяконе Константине, с которым приключилось горе: вышел читать басом, а поперхнулся и запел тенором. Говорили об огурцах, о женихах и о полуде медной кострюли. Сны толковались так, что все «оракулы» испугались, почувствовали свою ненадобность и подали в отставку.
Туманов заметил ее сразу, и ощущение было сродни тому, как, слезши с полка в парной, плеснуть в лицо и в грудь холодной водой. Что она здесь? Почему он не знает? Впрочем, тут же догадался: Иннокентий! Не зря нахваливал «милую барышню Софью», решил в знак симпатии поспособствовать… Но чему? Что делать ей на купеческом балу, среди бриллиантов и золотых цепей толщиной в руку, в пенсне и синем платье, лишенном всяческих вывертов?
На лице девушки читалось напряжение и благородный гон некорыстной охотничьей собаки. В руках она вертела красный блокнотик, в который только что кончила записывать. О чем? Туманов насторожился. Купеческий бал – дело безобидное, но лишние слухи о клубе ему ни к чему. И так «доброжелателей» хватает. Туманов машинально потер перетянутый бинтами бок, коснулся указательным пальцем распухшего лица. Может, она в газетки прописывает, подрабатывает копейку к скудному учительскому заработку?
Какое-то время колебался, хотел оставить как есть. Что ему к ней? Он пьян, безобразен, от сочетания водки и утреннего опия, прописанного доктором, в голове словно вата набита, а временами находит бред: из живых людей выходят полупрозрачные двойники и медленно улетают в неизвестном направлении.
Потом сказал себе, что должен выяснить про блокнотик, неуверенно шагнул навстречу. Девушка подалась к нему; отшатнулась, не то увидев распухшее вокруг шрама лицо, кровавые белки, не то ощутив водочный запах; справилась с собой, надела на лицо вежливую маску: как никак он – здешний хозяин. Все эти ее колебания, которые он читал легче, чем в книге (книги он читал с трудом), отозвались болью в боку и выше. Словно увидел себя ее глазами: неуклюжего, уродливого, неряшливо одетого и дурно пахнущего к тому же. Захотелось враз уйти, но это смотрелось бы уже странно, и, пожалуй, еще больше смутило бы ее.
Разговор завязался неожиданно легко. Ничего скрывать Софья не хотела, сразу рассказала, что собирает материал про жизнь разных слоев общества. Оттого и в трущобах тогда оказалась, в тот, критический для Туманова день. Зачем ей это? Для литературной работы. Туманов представил, как в своей деревне она сидит за столом. За окном шумит скучный осенний дождь, царапают об крышу ветки. Софья обмакивает перо в чернила, смотрит сначала на огонек лампы, потом – на потолок, на чистый, сливочный в сумерках лист, наконец, кивает сама себе и выводит четким учительским подчерком: «Петербургские типы».
– А про меня напишешь?
– Отчего же не написать? Вы – весьма колоритная фигура. Может быть, сделаю вас одним из героев романа.
– Так ты роман пишешь?
– Да. Вас удивляет это?
– Если честно, то да. Впрочем… нет, не очень. Я, кажется, понимаю. В деревне скучно, вечера длинные, темные. Ученики бестолочи. А здесь, в романе…Балы, приемы… Он встречает ее, она его… Она в декольте, он во фраке. Любовь-морковь. Конечно, почему нет? Только причем тут трущобы?
– Я хочу написать социальный роман. Вся петербургская жизнь построена на контрастах. Богатые и нищие, высочайшая образованность и дикая темнота, благородство и полное разрушение нравственности…И все это вовсе недалеко друг от друга…
– Совсем близко. Совсем, Софья. Я думаю, прямо в одном человеке поместится.
– Вы так полагаете? Мне трудно понять. Как так может быть? Так он богат или беден? Возможно, вы о себе говорите? В вас… в вас есть это… Ваша речь… Вы то говорите как вполне светский человек, то ругаетесь как, простите, ломовой извозчик…
– Да, я такой. А что ж ты хочешь своим романом? Чтоб богатые устыдились и раздали свое богатство? Чтоб неграмотные образовались? Да ведь они и прочесть не сумеют…
– Вы, конечно, старше, Михаил Михайлович, и в чем-то опытнее меня. Но, предупреждаю сразу: не стоит считать меня глупенькой, сентиментальной барышней. Увольте: я тоже кое-что повидала и все, что мне еще надо, увижу. Я ничего специального не хочу и не думаю, что, прочитав мой роман, люди моментально изменятся. Но это ж миссия пишущих людей, миссия литературы вообще – нести в массы не только образы, но и идеи… Возьмите Островского, Достоевского, Толстого, наконец…
– Так у тебя, значит, есть идеи?
– Отчего ж у меня их не может быть? Оттого, что мне мало лет? Оттого, что я – женщина?
– Женщина… Женщина… Когда замуж-то пойдешь за своего поэта?
– Откуда вы?… Ах, да, Иннокентий Порфирьевич… А еще говорят, что женщины сплетницы… Это, впрочем, не ваше все дело…
– Известно, не мое. А роман твой с идеями – это хорошо. Ты пиши. Я его сам издам. Закажу так, чтоб переплет богатый и бумага хорошая. Или издательство с типографией куплю. Мне уж предлагали. Хочешь с картинками? Я сам с картинками люблю, так понятнее. Картинки закажем у кого получше, я справлюсь у знающего человека, кто там из художников считается. Хорошо будет, красиво… Чего ты хмуришься? Я ж должник твой. За тот раз. Туманов долгов не прощает, но и сам в долгу быть не любит, у меня от этого нрав портится. Иннокентий сказал мне, что ты денег не взяла. Гордость… Я это понимаю, сам гордый… бываю иногда… Вот так… Договорились, что ли?