Страница 13 из 61
– Хочешь?
– Хочу, – едва слышно пропищало на ухо, – только страшно. И знаешь, – голос ее был полон неподдельного отчаяния, – я ж немытая больше недели! Так что давай как‑нибудь потом…
Вот так, порой, не начавшись, умирает любовь. "Потом" в данных условиях означало, примерно, то же, что и "при коммунизме", поскольку шансов уцелеть у них практически не было. А если бы и уцелели, то, по окончании операции, жизнь и война неизбежно должны были раскидать их в разные стороны. Но чудеса все‑таки бывают, а "порой" не значит "всегда". Когда, спустя два месяца, часть отводили на переформирование, во время неизбежной неразберихи, они‑таки выкроили время, и она – без обману! – дала ему первому. Правда, на радостях, что осталась жива, не ему одному, но ему все‑таки первому. Он и вообще был у нее первым мужчиной, потому что там, где она была прежде, мужчин хватало далеко‑о не на всех. Интересно, что в этом современном аналоге женского монастыря даже онанизм был распространен далеко не так широко, как можно было бы ожидать. И нельзя сказать, чтобы новое занятие оказалось для нее таким уж приятным, ощущения были скорее необычными, нежели сладостными, но чувствовать, что все кругом хотят от тебя этого, было та‑ак интересно! Так волновало!
Справедливости ради надо сказать, что ее мужчины и сами не говорили о ней дурно, и другим не давали, поскольку видели ее и за работой, и под пулями, а оттого знали ей истинную цену, понимали, насколько существенна была причина, по которой она дала себе волю, и признавали за ней право вести себя так, как ей захочется. Свой брат, заслужила.
Прототип III: образца 36 года
Конструктор, получив опытное производство на новеньком с иголочки, только что построенном заводе, как водится, невообразимо бестолковом, очень быстро почувствовал себя инвалидом. Как будто у него, дотоле вполне здорового, отпилили руку или ногу, а он, забываясь, продолжает рассчитывать на них, забыв, что теперь ловкие и эффективные движения не для него, и что это, скорее всего, навсегда. Что его удел отныне – медленно и неуклюже. Все указания шли через множество ненужных передаточных звеньев, каждое из которых замедляло сроки и хоть малость, но искажало, так что на выходе получалось и вовсе печально. Выходом было за всем следить самому, но это явно превосходило любые человеческие силы. Ему совершенно очевидно не хватало Сани Беровича, но признаться в этом он не мог бы даже самому себе. Только спустя несколько мучительных недель гибкое и изворотливое человеческое подсознание, наконец, подсказало ему выход. Привычка. Ну конечно. Ба, да как же это он раньше не подумал! Он просто‑напросто привык к особенностям одного удобного порученца, можно сказать – посыльного "за все", но, по преимуществу, по части деталей. Поэтому он без тени сомнений вытребовал Беровича к себе. Было это не так уж очевидно, и не так просто, как хотелось бы, и начальство вовсе не жаждало Саню куда‑то там отдавать. Скорее всего – с концами. Владимир Яковлевич почти в совершенстве постиг нелегкое и опасное искусство шантажировать начальство, и в конце концов добился‑таки нужной меры взаимопонимания. И директор, который и тянул, и волынил, и "включал дурака", и пускался на рискованные трюки, был, в конце концов, поставлен перед ультиматумом, причем ему напомнили о революционной трудовой дисциплине и о том, что бывает с ее нарушителями. Сломавшись, директор немедленно начал убеждать себя, что так оно, в конце концов, и правильно. Понятное дело – убедил. Для него, для масштабов завода, отдельно взятый Саня Берович был, в конце концов, не так уж значим.
– Ты, Валентин Трофимович, меня не убеждай, не надо. Тут ни тебя не спросили, ни меня. Приказали, – и баста! Да и то сказать: парень как специально под опытное производство заточен… Может, человеком станет, а у тебя слесаря его водку пить научат, а более – ничего.
– Не пьет он.
– Тем более, – с характерной логичностью ответил директор, – не уживется, значит, с коллективом…
Попав на новое место и поселившись в общежитии, Саня, наученный горьким опытом, перестал высовываться с новыми материалами, делал, что скажут и, вроде бы, из чего скажут, а на то, что детали его работы почти не изнашиваются и никогда не ломаются, внимания, понятное дело, никто не обращал. Оставалось проследить, чтобы в соединении были только эти детали. С другими материалами он занимался сам, в свободное от работы время. Делал, смотрел, как греется, как расширяется при этом, как проводит тепло, и потихоньку прикидывал, каким образом это могло бы работать в том же двигателе. Получалось не очень. Начал прикидывать, что будет, если охлаждать, но и тем более запутался. Времени между тем и вообще перестало хватать, так что собственные экзерсисы он бросил. Нечто при этом отложилось, не без того, и, как у него бывало всегда, отложилось прочно, но в те поры не показалось ему чем‑то важным.
Дело в том, что любая махинация, даже предпринятая бескорыстно и с самыми благими целями, отчасти напоминает наркотик: чем больше врешь, тем больше вранья требуется для того, чтобы прикрыть возросший объем вранья. В данном случае основой всего был тот непреложный факт, что для роскошного двигателя Владимира Яковлевича годились только те детали, которые по‑своему, кустарно делал Саня. Остальные не годились никак, и то, что требовалось, в нужном количестве не мог сделать никто. Поэтому, пока шли варианты, Берович поспевал. Когда шла опытная партия "на слом", еще успевал кое‑как. Когда пошла предсерийная партия, Саня то, что называется, "зашился". Разумеется, ему и в голову не пришло пожаловаться, что работы невпроворот: не то воспитание и не тот замес. Просто начал ночевать в цеху, отменил ночной сон, и однажды, когда глаза его ясно видели только впереди, а по бокам виделась завлекательная, радужная чушь, когда в ушах мерно плескалось море, которое он видел раз в жизни, а мысли, начавшись с самого простого дела норовили незаметно улететь в какие‑то надоблачные дали, он чуть не угодил в приводные ремни древних станков единственного старого цеха, что оставался в новом заводе. Еле успели оттащить. Угодив в чьи‑то руки, организм Сани сам по себе снял с него всякую ответственность и мягко обвис в этих руках, и не реагировал, как его ни трясли. Проснуться он смог не вот, а только часа через полтора, и то не сразу, а в несколько приемов, просыпаясь от криков знакомого ему голоса, успевая удивиться, сделать пару‑тройку спасительных выводов и заснуть снова.
– Саня! Саня! Ты поднимайся давай, некогда спать… – У‑у‑у‑у. – Ах, ты, гос‑споди, да что же это…
Владимир Яковлевич буквально готов был плакать, потому что мерзавец Саня бессовестно спал, а без него как раз сегодня, – на самом деле каждый день, но об этом конструктор привычно не задумывался, было никак нельзя. Грубо выдранный из мертвого, как от дурмана, сна, Берович не вот еще начал соображать, где он, кто он, что вокруг, и на каком он свете. Достоверно только, что именно в тот момент, в один из просоночных эпизодов, ему в голову пришла Великая Организационная Идея, имевшая самые, что ни на есть, серьезные и важные последствия. Если точнее, то идей было аж целых две. Во‑первых, ему пришло в голову, что, когда человек не справляется один, ему может очень пригодиться подручный для дел не самых сложных, но требующих времени. Оригинально, не правда ли? Второй компонент идеи был куда как более революционным по сути и последствиям:
– Слышь, Владимир Яковлевич, – спросил он голосом, еще невнятным и сиплым со сна, – у тебя на примете какой‑нибудь аккуратной девушки нет?
Конструктор, которому идея с подручным тоже как‑то не приходила в голову, был настолько ошеломлен диким вопросом, что выпучился на Саню, как на привидение и отреагировал вполне здраво:
– Чев‑во?!!
– Девушки, говорю, нет на примете? Аккуратистки. Такой, знаешь, у которой в тетрадке ни единой помарочки, почерк красивый и одни пятерки? Учебники обернуты, и на столе порядок не от мира сего?