Страница 3 из 151
Это было осенью тысяча девятьсот девятнадцатого года.
Город заняли деникинцы и сразу объявили мобилизацию. Я — студент — подлежал мобилизации в первую очередь. Лица на букву «С» со средним и высшим образованием должны были явиться к воинскому начальнику еще вчера. Уклоняющиеся объявлялись «вне закона». Впрочем, в ту пору и законов никаких не было.
Я не явился.
Что же мне теперь оставалось делать? Бежать? Но куда? Как?
Мне было девятнадцать лет, и я был начальником морга. До этого я успел побывать добровольцем-санитаром и даже начальником сыпнотифозного барака. Деникинцы пришли и на второй же день переименовали Красный Крест на Югокрест, и всему персоналу приказано было надеть погоны. Я не хотел пришивать погоны и подал рапорт с просьбой перевести меня на работу в морг. Разве сунется кто-нибудь в морг, где полно сыпнотифозных и дизентерийных мертвецов, проверять, носишь ли ты погоны?
Я был начальником морга, у меня был помощник — лекпом — и четыре санитара. На рассвете мы вывозили в овраги умерших накануне и заливали их известью, днем снимали сыпнотифозных и дизентерийных больных с эшелонов, после обеда обменивали по лазаретам тех из них, которые были еще живы, на умерших. Вечером мы садились вокруг печки в дежурке при морге, пекли картошку, и старший санитар Сыч запевал старинную молдавскую песню. На черной крыше барака под белым флагом с красным крестом мы нарисовали известью большой белый череп с двумя скрещенными костями под ним, — и люди обходили наши бараки за десять дорог. Разве сюда придут проверять, кто подлежит мобилизации, а кто не подлежит?
В тот вечер мертвецов было не так уж много — сорок семь, за Лиляковскими оврагами мы наворовали картошки, в печке пылали старые шпалы, картошку мы выхватывали прямо из углей, быстро разламывали и посыпали красной, йодистой солью. Потом запивали кипятком и курили подольский бакун-самосад, тихо покачиваясь в такт очередной дойне старшего санитара Сыча.
Вдруг на дворе, совсем недалеко, раздалось несколько выстрелов.
— Черногуз и Боцян! — приказал лекпом. — Пойдите и проверьте, не застрелили ли кого? Только не берите брезентовые носилки, снова запачкаете кровью.
Брезентовые санитарные носилки неудобны на эпидемической работе. Мы реквизировали в гостинице «Москва» железную сетку на раме с двухспальной кровати. Сетку легко дезинфицировать, облить известью, а потом промыть струей из-под крана.
Черногуз и Боцян нехотя поднялись: Сыч пел.
Но санитары не успели выйти.
Неожиданно около барака раздались крики, брань, потом распахнулась дверь, и в клубах мороза ввалилось несколько человек в шинелях, с винтовками в руках.
— Эй! Санитары! Принимайте клиента! — раздался пьяный смех.
Деникинские офицеры втащили за руки человека и бросили через порог. Дверь захлопнулась тут же; пьяный хохот и матерная брань уплыли в вечерний мрак.
Мы придвинули, казалось, безжизненное тело к свету печки. Это был прапорщик. На английской шинели чернело несколько дырочек. Прапорщик еще дышал. Мы сорвали шинель и френч. Пули попали в живот — четыре почти рядом. На спине зияла огромная рана, и из нее торчали осколки раздробленных позвонков. Еще минута-две — и прапорщик умрет. Но лекпом разорвал несколько индивидуальных пакетов и перевязал рану. Потом прапорщика завернули в его шинель и положили в сторонку. Он уже не стонал.
Мы снова сели к печке и принялись за картошку, а Сыч запел.
Но ему удалось вывести только первые тремоло дойны. Дверь снова растворилась, и на пороге выросла высокая фигура в желтой дохе. Из-за нее выглядывало еще несколько фигур в шинелях. С сочной руганью новая толпа офицеров ввалилась в дежурку. Это были «симферопольцы» — в зеленых английских шинелях, как и тот, которого только что расстреляли. Тяжелый дух самогонного перегара забил чад нашей печки.
Старший санитар Сыч вскочил и приложил руку к козырьку.
— Так что, — рапортовал он, — предупреждаю господ офицеров, потому как они находятся в эпидемическом морге, то есть приемном покое для заразных мертвецов, что есть небезопасно для собственной жизни. И поэтому предупреждаю выйти во двор.
Офицер в желтой дохе развернулся и наотмашь ударил Сыча по физиономии. Мы знали этого офицера. Это был ротмистр, комендант железнодорожного вокзала. Сыч зашатался и чуть не упал на печку.
— Где расстрелянный? — заорал ротмистр.
Офицеры уже столпились над прапорщиком.
— П… почему не лечите? — гаркнул он. — Кто здесь доктор?
Мы сделали шаг вперед — я и лекпом — и вытянулись как могли.
— Я начальник морга!
— Я лекпом!
Силясь говорить громко, чтобы не дрожал голос, я доложил: четыре пули в живот, перебит позвоночник, внутреннее кровоизлияние, смерть неминуема, но перевязка сделана.
Ротмистр нагнулся к прапорщику, — тот уже был мертв.
Пошатываясь, пьяный ротмистр выпрямился. Маленькие его глазки, сидящие глубоко под бровями, были красны: то ли налиты кровью, то ли в них отражалось пламя печи. Он устремил свой страшный взгляд на меня и лекпома.
— По двадцать пять! — прохрипел он. — Начальнику и лекпому!..
Нас с лекпомом ударами прикладов вытолкали за дверь.
Был уже вечер, часов семь, тучи плыли низко и быстро. Шел мелкий и частый дождь. Ветер порывами подхватывал капли и швырял их в лицо. Под ногами хлюпали холодные лужи и грязь.
Сейчас нас должны бить шомполами. Я никогда не думал, что меня когда-нибудь кто-то может бить шомполами. Это было страшно. Что может быть ужаснее шомполов? Броситься на кого-нибудь из них? Попытаться отнять винтовку, чтобы сразу застрелили на месте? Чтобы не было унижения, мучений, страха?
— Господин ротмистр! — умоляюще зашептал лекпом. — Господин комендант! Мы не виновны! И мы студенты! Прошу вас…
— По пятьдесят!..
Но в это мгновение снова произошло что-то необычайное. Из-за бараков выбежали какие-то люди. Они что-то кричали. Офицеры бросили нас и с бранью схватились за винтовки и револьверы. Раздались выстрелы. Несколько пуль просвистело над нашими головами. Кто-то, вскрикнув, сел в грязь.
Офицеры, которые приволокли к нам прапорщика, почему-то возвратились, и завязалась перестрелка между обеими группами.
Мы с лекпомом, не ожидая конца ее, бросились наутек.
Я остановился, когда у меня уже совсем перехватило дыхание. Страшно колотилось сердце, подгибались ноги. Я прислонился к какой-то стене. Я был один. Вероятно, лекпом убежал куда-то в другую сторону.
Слава богу! Все-таки шомполами меня не били. Однако что же мне теперь делать? Куда идти? Возвращаться в морг? А если офицерня еще там? К тому же это был комендант вокзала — он видит меня каждый день, когда я таскаю мертвецов. И теперь, как только увидит, сразу же вспомнит, кто я, и выполнит свой приказ. Идти домой? Но ведь коменданту очень легко узнать мою фамилию, мой адрес и послать ко мне своих солдат. Они притащат меня в комендатуру, а тогда выяснится еще, что я скрываюсь от мобилизации. Что же делать?
Я стоял под стеной высокого каменного здания. Окна в нем были только во втором этаже, и сквозь ставни пробивался электрический свет. Это была «железнодорожная аудитория» — театр. Вон и дверь за кулисы — актерский вход. Я уже не раз ходил сюда, принимая участие в любительских спектаклях. Сейчас в театре играла наша городская труппа: антрепренер — почтовый чиновник Всеволодов, режиссер — Костоправов-Рудин. Летом я у них сыграл несколько спектаклей: «На пороге к делу» Островского, «Гонимые» и «Поцелуй Иуды» Софьи Белой.
Я толкнул дверь и вошел. Что ж, пересижу за кулисами некоторое время, поразмыслю, как быть дальше.
Но мой приход вызвал неожиданный восторг. Костоправов-Рудин и Всеволодов схватили меня в объятия и закричали, что сам бог послал меня к ним как спасенье.
Причина их радости заключалась вот в чем. Сейчас должен начаться спектакль. Ставили «Поцелуй Иуды». Но актер, который играл ту же роль, которую играл и я когда-то, неожиданно заболел тифом — это стало известно только что. Приходилось отменять спектакль. Но в зале полно пьяных офицеров, и, если объявить им об отмене спектакля, они разнесут театр. Всеволодов и Костоправов-Рудин уже тянули меня в костюмерную. Парикмахер Поль ткнул мне в руки черный парик. Костюмер уже натягивал визитку. Суфлер с экземпляром пьесы не отходил от меня: он быстренько прочтет мне текст, пока я буду гримироваться, чтобы вспомнить роль. Из зала несся рев «время!» и тяжелый грохот сотен сапог.