Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 147

Кажется, граф Кочубей разделял не высказанную собеседником мысль о возможности подозревать в чем-то крамольном адмирала, не пользующегося благоволением свыше. А иначе зачем бы, для чего бы поощрил Сенявина: ваше, мол, желание «оправдаться перед государем не может не быть одобрено»?

Академик Тарле так комментирует диалог Кочубея и Сенявина: «лукавый министр», очевидно, сам «взбудоражил через подосланных лиц» вице-адмирала; «этот прием был в большом ходу в подобных случаях».

Осмелюсь доложить — ошибка двойная. Первая вот в чем: провокация как «прием» действительно была в «большом ходу», но позднее; тайная полиция времен де Санглена и Кочубея не чета тайной полиции Плеве и Судейкина; политический сыск при Александре I еще не изощрился так, как при Александре III. Другая ошибка из-за того, что историку остался неизвестен некий корнет.

Уланский офицерик Ронов подрядился поставлять сведения «по части полиции». Подвизаясь на поприще «чтения в сердцах» и, кажется, пользуясь каким-то дальним родством, он втерся в дом вице-адмирала. Познакомился с его сыном-поручиком и что-то такое вынюхал о «занимающихся конституцией».

Нужно признать, Ронов верно взял след: Сенявин-младший состоял в тайном обществе «Хейрут». Общество это, как бы дочернее Союзу благоденствия, организовал литератор Федор Глинка.

Корнет Ронов навалял донос. Донос, как все подобные бумаги, поступил в канцелярию генерал-губернатора Милорадовича. А при Милорадовиче состоял чиновником по особым поручениям для сбора сведений о подпольных кружках… Федор Глинка. (Таким образом, Глинка предвосхитил Клеточникова, знаменитого в героической истории «Народной воли»).

Милорадович и Глинка были не только сослуживцами; они коротко сошлись на войне. Милорадович доверял Глинке, не проверяя Глинку. Но все же последнему в связи с делом поручика Сенявина грозило изобличение. И Глинка, понятно, не пожалел сил, чтобы «изобличить мальчишку Ронова».

Милорадович вымыл сукиному сыну голову. А вскоре Ронова вышибли из гвардии за поступки, несвойственные офицерскому званию: якшание с политической полицией и тогда, и много позже претило морали военных.

«Подготавливая» Милорадовича к объяснению с Роновым, Глинка, конечно, подготовил и Сенявина-младшего к очной ставке с корнетом. Поручик держался осанисто, все начисто отверг, и Милорадович счел его невиновным.

О доносе на сына узнал Сенявин-старший скорее всего от своего же сына. Ну а от кого же узнал адмирал о том, что он сам, дескать, «возглавляет тайное общество»? Если и не от сына, если и не от Глинки, то от их друзей. Вот они-то, а вовсе не мифические, подосланные Кочубеем провокаторы «взбудоражили» Дмитрия Николаевича. Однако чего ради, с какой целью? Неясно. Не ради ли вынужденного самоприкрытия?

Если Кочубей не до конца верил Сенявину, то Кочубей ошибался. Если декабристы верили в Сенявина, то и они ошибались.

Один наблюдательный человек отметил: в преклонных летах даже философ невосприимчив к новым идеям.

Сенявин философом никогда не был.

Один проницательный историк отметил: молодые дворяне декабристского толка ставили честь выше присяги.

Сенявин никогда не разграничивал эти понятия.

С отрочества до гроба он не менял политических воззрений. Тех, что высказал графу Виктору Павловичу.

Восстание 14 декабря 1825 года было для него военным бунтом. Военный бунт карался смертью. Сенявин мог и не оказаться в числе официальных судей, судивших декабристов. Сенявин не мог не оказаться в числе тех, кто сурово осуждал декабристов.

Он осудил бы восставших, случись «происшествие» 14 декабря и при жизни Александра I, к нему, Сенявину, недоброго. «Происшествие» случилось в начале царствования Николая I. И потому к общим мотивам, определявшим позицию Сенявина, прибавился частный.

Отставного вице-адмирала извлекли из забвения вскоре после вооруженного выступления на Сенатской площади. Не знаю, сам ли Николай вспомнил его или нашелся какой-то ходатай. Как бы там ни было, Сенявина не только призвали на службу, но и пожаловали в генерал-адъютанты, то есть сделали особой важной, исполняющей личные поручения государя.

В июне 1826 года шестерых генерал-адъютантов «прикомандировали» к Верховному уголовному суду. Среди них и Сенявина.

А в середине марта двадцать шестого года его первенец, избежавший решетки в двадцатом, очутился под замком. Капитана лейб-гвардии Финляндского полка отвезли не в Петропавловскую крепость, а на гауптвахту Главного штаба. Стало быть, Сенявина-младшего винили не в прямой принадлежности, а в некой «прикосновенности» к тайному обществу.





Новейший биограф, упомянув о назначении флотоводца членом Верховного суда, ужаснулся: Николай I заставил-де отца судить сына: «легко можно представить себе, каким кошмарным было для старого адмирала лето 1826 года».

Нет, отнюдь не «легко». И вот почему.

Николай I расправлялся с детьми, сынами, сыновьями: детьми Двенадцатого года, сынами молодой России, сыновьями старых отцов. Но отцов не заставил он судить родных сыновей.

У сенатора Муравьева-Апостола трое сыновей оказались «злодеями». Как раз по сей причине сенатора избавили от участия в судилище. Что ж до Сенявина-старшего, то ему… ему вернули сына.

Уже в июньских записях «Журнала входящим бумагам» лейб-гвардии Финляндского полка зарегистрирован как ни в чем не бывало очередной, самый обыкновенный рапорт Сенявина-младшего о выдаче «из казенного ящика» денег на ротные нужды[58].

Оказывается, Николай I «вменил в наказание» отсидку на гауптвахте да и отправил капитана в казармы на Васильевском острове.

Тогда-то, думаю, и возникло в душе Сенявина-старшего чувство признательности, чувство благодарности. Однако, повторяю, не этими эмоциями определялась сущность его судейской позиции.

Кроме Сенявина, в составе Верховного суда находились еще двое из декабристских кандидатов в состав будущего правительства: Сперанский и Мордвинов. Сперанского не трону; о Мордвинове, пусть вкратце, сказать надобно.

Не оттого, что Мордвинов был давним, еще с черноморской поры, доброжелателем и покровителем Сенявина, и не потому, что они и стариками дружили. Важнее сейчас оценки Мордвинова такими людьми, как Рылеев, Пушкин, Герцен.

«Уже полвека он Россию гражданским мужеством дивит». (Рылеев); «новый Долгорукой», то есть нелицеприятный спорщик с царями (Пушкин); «умнейший государственный человек», «дерзкий старец, приводивший Николая в ярость» (Герцен).

И вот этот человек вместе с Сенявиным приезжал на заседания Верховного суда, рядом с Сенявиным сидел в кресле малинового бархата, в «зале общего Сената собрания». И вместе с Сенявиным определял участь героев 14 декабря.

Правда, решали они по-разному: Мордвинов требовал смягчения; Сенявин, что называется, полной меры. Это понятно, существенно. Но факт есть факт. Привожу его единственно затем, чтоб еще раз подчеркнуть: биограф не вправе держаться правила — о мертвых либо хорошо, либо ничего. Это «хорошо» — хорошо на поминках, а это «ничего» — ничего не дает…

Итак, судоговорение кончилось. Но последнее слово — слово царское. И в Царское Село везут не приговор, а «всеподданнейший доклад».

Николай произнес последнее слово.

Под сводом сумрачных Иоанновских ворот прокатился долгий гул: в крепость, «одетую камнем», вступил батальон Павловского полка. Батальон должен был удвоить караулы, и батальон удвоил караулы.

Засим в крепость, где куранты вызванивали «Коль славен», прибыли господа члены Верховного суда: сенаторы, генерал-адъютанты, действительные тайные советники — лысины и седины, геморрои и подагры, шарфы и ленты, эполеты и шпаги.

«Секретарь Сената, стоя у аналоя, называл по имени каждого преступника и к чему он приговорен с высочайшего утверждения». Приговоренные, спокойно повествует мемуарист, «имели на себе те же платья, в которых были взяты, только, натурально, без шпаг. Многие из них были даже в полных мундирах».

58

ЦГВИА, ф. 2586, оп. 2, д. 448, зап, № 889.