Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 143 из 147

Героизм людей, подобных безымянному матросу, представляется еще большим, если принять во внимание и то, что они подчас испытывали чувства, совершенно естественные и понятные в живом, из плоти и нервов человеке, оказавшемся в условиях почти нечеловеческих.

В солдатских и матросских речениях времен обороны, среди этих кратких, нередко шутливых определений пушек и ядер, перестрелки и бомбардировки, есть одно, поражающее своей горькой меткостью: ступа. Так называли осажденный Севастополь. Может, подразумевая сосуд, в котором толкут что-либо, часто и сильно ударяя тяжелым пестом; может, мельничную долбленую колоду, в которую бьют увесистые толкачи. То ли, другое ли, но мрачный смысл ясен: город был как ступа. И все они, защитники города, находились как в ступе, где их «толкли», обращая в прах, наполняя все окрест трупным запахом.

«Солдаты и матросы на работе, в походе, в одиночной посылке, на отдыхе, спят ли, пищу ли варят, едят ли — все над ними тот же треск, все или того подобьет, или другого совсем выхватит. И это за днем ночью, за ночью днем, месяц за месяцем, без перерыва. Какое-то тупое, одуряющее состояние овладевало людьми» (из воспоминаний Г. Чаплинского.)

«Скоро ли кончится эта ужасная война; страшно как нам всем надоела». «Если уж суждено пасть, так пасть поскорее; а жить так и томиться, это хоть кого с ума сведет!» «Мы так, с позволения сказать, особачились на это время, что, право, поглупели все; да оно и не мудрено, когда ум одним только и занят; когда не только на яву, но и во сне все те же предметы, как-то: сражения, бомбардировки… Ведь решительно в голову ничего не лезет». «Когда это кончится? Мы начинаем терять всякое терпение… Ведь каждый день одно и то же, да и впереди не видишь ничего. Кроме того, досадно видеть, что противники наши обладают такими средствами, какими мы не в состоянии» (из писем капитан-лейтенанта П. Лесли).

Нахимов, конечно, тоже ощущал перерасход нервной энергии, страшную физическую (рвоты, головокружение, обмороки) и нравственную усталь. И хотя из осажденного города сообщали: «Наш Павел Степанович такой молодец, что чудо!», однако и прибавляли: «постарел». К тому же после контузий его мучили боли в спине, он перехворал еще и холериной.

Будь Нахимов «нечувствителен» к тому, что творилось вокруг, находись он в том спокойствии, которое почему-то приписывают весьма эмоциональным обитателям Олимпа, то он был бы небожителем, а не смертным, поправшим смерть. Он взнуздывал себя железной уздой: «Если я держусь еще на ногах, то этим я обязан моей усиленной, тревожной деятельности и постоянному волнению». И еще его «держала» общая надежда севастопольцев: «Пока Павел Степанович с нами…»

Если Нахимов являлся надеждой и опорой севастопольских подвижников, то и они являлись надеждой и опорой Нахимова. Павел Степанович, несомненно, был душой обороны. Но и его душа нуждалась в ответном, встречном движении. Масса воюющих людей и руководитель этой массы находились в постоянном, нерасторжимом общении. Они оказывали друг на друга сильное, благое, вседневное влияние. То было нравственное единение военачальника и подчиненных.

Да, он был «с нами». И редко, редко бывал с ними — с высшим командованием. Тут-то и крылись дополнительные, весьма ощутительные трудности.

Нахимов ходил не только под бомбами, ядрами и картечью, но и под начальниками, «достоинства» коих вызывали у него горечь, сарказм, негодование. Высшее начальство, повелевавшее защитниками Севастополя, в том числе и Нахимовым, принадлежало к тем генералам, о которых позже было ядовито сказано: «В советах заседать могут, советы подавать не могут».

И Меншиков, и Горчаков, и Моллер, и Станюкович, и Берх, хоть и в разной степени, хоть каждый и по-своему, но всякий из них, распрекрасный в мирное время, оказался отнюдь не прекрасным в военное. И добро бы поступали, как поступал, например, Остен-Сакен, честно и открыто признавший превосходство над собою Павла Степановича. Так ведь нет же, мешали, досаждали, перечили Нахимову. Все они навязывали ему свое «батальное глубокомыслие», свое «первая колонна марширует… вторая колонна марширует…» — короче, именно то, что называется палками в колесах.

При этом они отчетливо сознавали, что именно Нахимов (молчаливо или вслух) признается в Севастополе «наибольшим». Отсюда желчное желание и подловатое умение уязвить его, колоть булавками, от которых, конечно, не помирают, но страдают чувствительно.

Сделать это было нетрудно: официально Нахимов не обладал той властью, какой обладал неофициально. Меншиков лишь незадолго до гибели Павла Степановича утвердил его скрепя сердце всего-навсего помощником Остен-Сакена, начальника Севастопольского гарнизона. И лишь в середине февраля 1855 года он был объявлен исполняющим должность начальника гарнизона. А до того Нахимову формально подчинялись только суда, стоящие на рейде.





Вообразите на минуту вместо Нахимова кого-либо из не всуе помянутых «превосходительств». В печальных севастопольских обстоятельствах любой из них непременно ограничился бы тесной рамкой — «моя хата с краю», распоряжаюсь, мол, судами на рейде, и баста, к прочему касательства не имею.

Не то Нахимов. Он не прячется за чужой спиной, не отходит в сторонку. Нахимов «превышает полномочия», потому что всегда слышит властный зов совести, отчетливо сознает долг перед отчизной, не мыслит бытия своего на отшибе от воюющего, льющего кровь, страждущего солдата и матроса.

Разумеется, несоответствие фактической роли и официального положения нередко задевало самолюбие Павла Степановича. Но всерьез мучило другое: это несоответствие затрудняло боевое дело, которому отдавался он денно и нощно.

Всматриваясь в боевую севастопольскую работу Нахимова, замечаешь характерную особенность: он действует нешумно, без фанфар, не забегая вперед, а по-хозяйски, с той сметливостью и с той расторопностью, какие присущи русскому народу, «умному, бодрому народу», как сказал Грибоедов.

Мемуары свидетельствуют: одно лишь появление Нахимова среди подвижников крымской Трои удесятеряло их энергию и отвагу. Но «эффект присутствия» не был бы столь силен, если бы адмирал демонстрировал лишь собственное «непоклонение» ядрам. Суть в том, что Павел Степанович, повторим, занят был не картинными разъездами, а страдной работой.

Вот он на 4-м бастионе.

Здесь особенно жарко. Бастион перепахан снарядами… Его громят несколько сот неприятельских орудий. Везде ямы, завалы, кучи щебня, камней, земли. Нахимов указывает командиру бастиона, бывшему капитану «Ростислава»: необходимо соорудить блиндажи. Тот мнется: и без того велики потери, не поспеваем управляться с пушками, какие еще блиндажи… Нахимов настаивает: без них потери будут расти и расти… Две недели кровавого пота — и шесть блиндажей готовы. «Теперь я вижу-с, — говорит Нахимов, — что для черноморца невозможного ничего нет-с».

Вот он разглядывает неприятельские позиции.

Прильнув к подзорной трубе, Нахимов молчалив, хмур, сосредоточен. Подобно гроссмейстеру, размышляет он над «партией», которую разыгрывает неприятель. Потом высказывает свои соображения. И офицер инженерных войск, специалист, знаток, отмечает не без восхищенного удивления: старый моряк понимал все последствия вражеских саперных работ и твердо определял верные способы противодействия им.

Вот Нахимов узнает о почине батарейцев лейтенанта Перекомского.

Батарея расположилась у оконечности Южной бухты. Англичане так близко, что поражают прислугу из штуцеров. Ночью, тишком лихой Перекомский пробирается со своими ребятами на высоту, занятую британцами, и успевает отрыть траншейку. Еще несколько ночей — и матросы уже в таком расстоянии от врага, что не позволяют ему не только стрелять прицельно, но даже прицеливаться. Англичане вынуждены ретироваться. Перекомский получает «Георгия». Но для Павла Степановича, которому, конечно, в удовольствие наградить храбреца, важен почин артиллеристов: надобно, как мы теперь бы сказали, внедрить этот почин, то есть внушить севастопольцам, как удобны и полезны вот такие контртраншеи, такие ложементы. И они возникают перед всеми укреплениями Южной стороны.