Страница 24 из 90
У Рязанцева не было таких слов — только для себя. Сколько Онежка ни слушала, не услыхала. Должно быть, Рязанцев с самим собой и для себя разговаривал молча, а когда говорил с кем-нибудь, очень внимательно слушал собеседника.
Едва только начинали Рязанцев и Вершинин-старший спорить, как Онежка и Андрюша переглядывались между собой, словно уговариваясь: «Послушаем!»
Правда, спор нередко сводился к тому, что Лопарев называл «цирком». Но «цирк» тоже бывал интересным, даже очень. Сколько фактов из географии, истории, биологии, из жизни оба приводили, какие маневры друг против друга Вершинин и Рязанцев применяли!
Можно было представить себе, что, если бы вдруг на некоторое время в мире остались одни только совершенно взрослые люди, которые не ощущали бы рядом с собой молодых, они такого натворили бы, напутали, что потом, наверно, за века никто не сумел бы распутать!
В словах эти взрослые могли утопить целый мир: они столько и таких убедительных высказали бы друг другу подозрений, что в конце концов эти подозрения стали бы действительностью… Они не любили и не понимали шуток, шутки принимали всерьез. Они многое знали, но знания, должно быть, еще не ум или не весь ум.
Две величины, порознь равные третьей, всегда равны между собой, — это Онежка еще из школьной программы запомнила.
И вот Вершинин-старший и Рита, каждый порознь, были удивительно похожи на ребенка.
Легко себе представить этого ребенка: толстоморденький, с оттопыренной губой, с умными, упрямыми глазками вундеркинд. Девочка или мальчик — не имеет значения. Разница была только в том, что вундеркинд Вершинина-старшего требовал, чтобы его все время слушали, а вундеркинд Риты Плонской — чтобы на него все время смотрели. Вот и всё.
Как-то возвращались из леса все вместе. Шли по широкой проезжей тропе, не очень устали, не очень торопились, поглядывали на сизые в вечернем солнце крутые склоны, и вдруг Вершинин-старший провозгласил:
— Самокритика? Не признаю!
До сих пор они с Рязанцевым о чем-то беседовали довольно мирно, но вот, видимо, подвернулось Вершинину какое-то слово, от которого сразу захотелось ему спорить.
— Не признаю! Покаяние на миру — высшая степень эгоизма! Человек совершает что-то против людей, потом у этих же людей ищет защиты против самого себя?! Если человек морально здоров, ему самокритика противопоказана. Критика — это понятно! Сам критикую и — увы! — от критики других не огражден.
Рита горячо зашептала Онежке:
— И я не признаю! Не признаю! И я!
А Рязанцев снял очки, держа их в руках, поглядел сквозь стекла, словно в бинокль.
— Почему бы вам и не покритиковать себя перед нами, если именно мы первоисточник вашего совершенствования? Первоисточник!
Тут Вершинин-старший громко засмеялся, победно поднял палку над головой.
— А что, дорогой Николай Иванович, если я сам себе профорг? И если я вас всех пошлю к черту?
Рита схватила Онежку за руку:
— А он пошлет! Возьмет и пошлет — всех! Всех! И меня тоже! Меня еще никто никогда не посылал к черту — просто так, потому что хочется!
Но вдруг подал голос Андрей:
— Так-таки, батя, всех?
— Так-таки всех! Философов! Шилишперов, — протянул палку в сторону Андрея. — Нигилистов! — Это он Михмиха имел в виду. — И всех остальных за компанию!
— А краеведов, батя? Тоже к черту?
Никто не знал, почему Вершинин-старший, должно быть, метров пятьдесят прошел совершенно молча, а потом снова и как-то очень сердито накинулся на Рязанцева:
— А знаете, Николай Иванович, по натуре вы поп! Проповеди у вас: «Не убий», «В грехах своих исповедуйся!»
— Что же, — кивнул Рязанцев, — очень может быть, в другое время я и пошел бы в попы. Лет двести-триста назад. Но за триста лет я вот что понял: людям нужен был кто-то, к кому они всегда обращались бы, чтобы говорить между собой. И они, между прочим, и ради этого создали себе бога. Создали, а потом, очень не скоро, спросили себя: «А что он может нам сказать?» Оказалось, никак не более того, что мы, люди, сами можем сказать друг другу. И вот нынче исключаем посредников. Будем сами договариваться между собой. Как договоримся, так и сложится наша жизнь, такими и будем. В большом ли, в малом ли.
— И — сможем?
— Должны… Жить хотим? Значит, должны.
Вершинин снова захохотал:
— Но-но, дорогой Николай Иванович! Но-но! Послушаешь — вам все ясно! Вам с религией ничего не стоит покончить в мировом масштабе! Завидую!
— Нет, — возразил Рязанцев. — Не так просто! Предрассудки тоже прогрессируют, тоже стараются шагать с просвещенным веком наравне. Они тем и отличаются от рассудка, что ничего не познают, ничего не открывают, но к открытиям приспосабливаются удивительно! И теперь о многих понятиях можно сказать, что они — предрассудок модерн!
В библиотеке, куда перед каждой сессией ходила заниматься Онежка, в нишах, под самым потолком, вверху, стояли бронзовые бюсты — Пастер, Менделеев, Ломоносов, Коперник, еще и еще великие.
Это были единственные боги для Онежки — других она не знала и знала, что других нет. Но они были людьми, а кем же была тогда Онежка перед ними? Стоило ей что-нибудь не уяснить в учебнике, поднять лицо к потолку, как тотчас со всех сторон на нее устремлялись бронзовые взгляды: «Мы люди! Мы умы! А ты кто?»
Она же ответить ничего, совершенно ничего не могла — маленькая, серенькая, скорее опять склонялась над книгой.
А сейчас в горах, рядом с Андрюшей, с которым они вместе думали, которого она защищала, рядом с Лопаревым, который спрашивал ее однажды, жива ли она, рядом с Доктором, у которого обо всем было свое мнение, но только мнение это никто не выслушивал, рядом с Вершининым-старшим и Рязанцевым, — она чувствовала, как что-то в ней бунтовало против давней власти умов.
Сначала, в первые дни путешествия, она и здесь ощутила их власть — очень стеснялась Рязанцева только потому, что он показался ей умным. А сейчас она думала, что, когда вернется в город, в институт, в библиотеку, никогда уже не будет больше испытывать смущение перед бронзовыми бюстами.
Они обязательно снова спросят: «А ты кто?» Очень просто она скажет: «Онежка, Онежка Коренькова!» — «А почему ты не понимаешь наших открытий, Коренькова?» Она улыбнется: «Пойму… А почему вы не объясняете как следует? Ведь вы не потому великие, что открыли, а потому, что вас поняли?!»
С великими Онежка договорилась. Она и они друг друга поняли… А с Ритой! Ведь нельзя же и дальше жить без дружбы! Без подруги!
Была у них такая работа — они делали «расчистки»: квадрат сто на сто сантиметров осторожно освобождали от травы и хвои, слой за слоем снимали мох, а затем перегной. Они вели счет семенам древесных — нужно было на квадратном метре определить общее количество семян, число семян, вышелушенных мышами, и число всходов…
Сырой перегной пах чем-то древним, какими-то грибами, и в этой остро пахнущей буровато-черной и рыхлой массе, которая еще не перестала быть останками деревьев и трав, со множеством трупиков насекомых, уже царила новая жизнь — было там бесчисленное количество чьих-то личинок, яичек, семян и всходов, которые стремились только вверх.
Рита с трудом выполняла эту работу: она была брезглива, вся менялась в лице, когда в руке у нее оказывалась самка клеща — зеленая, упившаяся кровью какого-то животного так, что маленькие ножки были у нее едва различимы в центре неимоверно раздувшейся брюшной полости.
И вот, когда Рита однажды проговорила: «Боже мой, какая мерзость! Чего только нет в этом перегное!», — ее услышал Рязанцев.
Подошел, сел рядом, поковырял перегной маленькой Ритиной лопаточкой.
И когда они все вместе — Рязанцев, Онежка и Рита — подсчитали, сколько семян дает одно дерево и один цветок иван-да-марьи, получилось, что и в самом деле, если бы семена не погибали, если бы их не умерщвляли морозы и горячие пески, через десяток лет одна-две травинки заняли бы всю сушу земного шара — сто пятьдесят миллионов квадратных километров!