Страница 60 из 64
И он исчез, ровно привидение, лишь пламя недавно зажженной свечи заколебалось, зазмеилось, заколобродило…
"К черту, — решил Авросимов, борясь с лихорадкою. — Надо поскорее к Бутурлину. А эти, кто они такие? Откуда они? Почему им все известно? Да эдак и до самого графа дойдет… Да кто им позволил?!"
Ему вдруг захотелось бросить все, нанять кибитку и укатить в деревню, и чтобы вьюга замела следы, и чтобы лица всех стерлись в памяти, исчезли с первым тающим снегом. Весны! Весны! Весны не хватало, зеленой травы, голубой воды, покоя… Ну их всех к черту, пусть передавят друг друга, злодеи, упыри, все, все: и Филимонов этот со своей шайкой, и Слепцов, и Боровков, и граф, и государь, черт их всех раздери! А полковник-то, злодей, злодей! Из-за него, злодея, такая чертова кутерьма, грех, раздор, плач… Да и сам ведь — в железах, в каземате, дурень чертов! Зачем? Зачем?.. Матушка, протяни белую свою рученьку, помоги великодушно своему дитяти…
Стемнело. Вошел Ерофеич, с жалостью поглядел на молодого барина.
— К вам человек господский, батюшка, с письмом.
— Какой еще человек! — заорал наш герой, бросаясь в кухню.
Мужик самого подлого вида топтался возле дверей.
— Ааа, филимоновское отродье! — крикнул Авросимов, поднимая кулаки. Филимонов прислал?!
— Никак нет-с, — прохрипел мужик с ужасом. — Мы заикинские.
— Какие такие заикинские? Ты тоже небось про все прознал, да? Тоже помогать пришел?!
— Никак нет-с. Барышня передать велели, — и протянул розовый конверт.
Тут все оборвалось. Схлынуло. Шум затих. Вдалеке словно песня раздалася. От розового конверта пахнуло духами, умиротворяя, пригибая к полу, к земле, к траве… Лицо Настеньки, окруженное сиянием, возникло перед нашим героем.
— Велели ответ принесть, — сказал мужик.
Настенька, ангел, вся выточенная из стекла, из хрусталя, богиня, так что сквозь нее проглянуло пламя свечи… Что-то булькнуло в горле у Авросимова, и он, прижимая к сердцу конверт, громадными прыжками устремился в комнату.
"Любезный господин Авросимов, Несчастный Николай Федорович много лестного написал про вас, как вы его опекали и спасали и какой вы благородный человек, почему мы вас с маменькой ждем в пятницу вечером непременно, и не подумайте, сударь, обмануть наших ожиданий. Напишите ответ и успокойте два бедных сердца.
Настасья Заикина".
Он рухнул на стул, приготовил бумагу, очинил перо (да скорее же, черт!), привычно изогнулся над столом, подвинул свечу поближе и, глядя Настеньке прямо в глаза, спасительнице — в глаза, повел перо по бумаге.
"Милостивая государыня Настасья Федоровна, кабы не жалость к Вашему горемычному братцу да не мое перед Вами восхищение, да разве я посмел бы с Вами заговаривать, там, на плацу, да возле моста, когда Вы изволили ночью одна со своей печалью возвращаться домой?
Вы такая великодушная простили мою дерзость и желаете вместе с Вашей матушкой меня видеть, на что я очень радуюсь и спешу Вам сообщить, что буду у Вас в пятницу вечером всенепременно.
За сим кланяюсь Вашей матушке
Высочайше учрежденного Комитета писарь и кавалер
Иван Авросимов".
Почему кавалер — сие осталось тайной даже для него самого, ибо кавалер носитель ордена, а ордена наш герой не имел, но рука бодро и так вдохновенно вывела высокопарное словцо, что ему захотелось тотчас же броситься перед Настенькой на колени и губами приложиться к самому краешку ее подола.
В пятницу!
Но, передав письмо мужику, он ощутил, как ликование в нем задрожало и начало гаснуть, ибо в сознании вновь всплыло страшное, замышляемое им дело, которое тоже ведь имело быть в пятницу. Ах, Настенька, судьбе не угодно было свести их, и желанное свидание должно было уже разрушиться, но в последнюю минуту Авросимов, превозмогая отчаяние, решил перенести освобождение узника на субботу!
Не успел он все это решить и взвесить, как снова какой-то господин в добротной шубе, распространяя аромат спиртного, шагнул к нему с порога.
— Стародубцев, — представился он. — Филимонов в отчаянии.
— Знать не хочу никакого Филимонова, — заявил наш герой, опираясь о Настенькино плечо.
— Дело в том, — как ни в чем не бывало продолжал Стародубцев, — что, отказавшись в разговоре с вами от вознаграждения, он понял, что допустил ошибку… Дело в том, господин Авросимов, что за два дня сие приготовить невозможно, согласитесь. А уж ежели готовить, так надо дать туда-сюда ради скорости… За скорость, сударь.
— Ну и что? — спросил наш герой, чувствуя, что сейчас рассмеется, ибо лицо Стародубцева выражало такую гамму переживаний, словно это он томился в каземате и все предпринимаемые лихорадочные действия направлены на его одного спасение.
— А то, — сказал он, — что извольте деньги, сударь. Без денег Филимонов отказывается.
— Сколько же вам требуется? — засмеялся наш герой.
Но Стародубцев смехом пренебрег, пошевелил пальцами, поглядел в потолок.
— Пятьсот ассигнациями, сударь, — твердо сообщил он.
— А было бы на субботу?
— Было бы на субботу — и без денег обошлись бы, — сказал Стародубцев. — Не было бы срочности… А сейчас извольте денег.
— Переношу на субботу, — сказал, смеясь, наш герой, видя, что и Настенька смеется. Каково-то теперь Филимонову?
Стародубцев стоял как громом пораженный. Лицо его исказилось, глаза полезли из орбит. Он задыхался. Авросимова же сие нисколько не волновало, и он терпеливо ждал, когда наконец очнется нахальный этот господин.
Наконец все стало на свои места. Буря миновала.
— Нехорошо-с, — промолвил Стародубцев. — Узник надеется, а вы меняете сроки. Нехорошо-с. Ладно, я Филимонову передам, но это неблагородно-с… — и он удалился, пятясь и глядя на нашего героя с укоризною.
Уход его был как нельзя более кстати, ибо образ Настеньки вторгся в душу нашего героя, требуя к себе внимания, и вторжение то было Авросимову сладко.
Дивные картины замаячили пред ним: то будто бы он медленно и бездумно идет с Настенькой по зеленому лугу и пчелы гудят; то вот опять же они вместе спешат к усадьбе, где матушка уже их ждет; то будто Настенька глядит на него ясными своими глазами и таинственная, многообещающая улыбка шевелится на ее губах… Вдруг он увидел, как обнял ее, и тонкое, горячее тело задрожало, забилось, голова запрокинулась, и открылась белая шея, и голубая жилка шевельнулась на ней. "Ах! — воскликнула она, слабея. — Оставьте!..", а сама прижалась к нему, целуя в щеки, в губы, в лоб быстро-быстро, с отчаянием и любовью.
Эти сцены, увиденные им и прочувствованные, так разгорячили его воображение, но в то же время так смягчили сердце, что он наконец позволил Ерофеичу покормить себя, чем старика осчастливил.
Поев, он заторопился, упрятал поглубже, поближе к сердцу розовый конверт и пошел из дому.
Но едва ступил он на мостовую, как тотчас несколько ванек ринулись к нему, окружили, заприглашали прокатиться. Это обстоятельство показалось ему весьма странным, и он, с трудом от них отделавшись, пошел по морозцу пешком. Однако ваньки, как привязанные, тянулись следом, делая какие-то намеки, подъезжая вплотную и даже пытаясь схватить за рукав.
Тут из темени вынырнул неизвестный Авросимову человек и, поравнявшись, шепнул в ухо:
— Филимонов велел кланяться… Ни об чем не беспокойтесь.
Сказав это, он исчез, оставив нашего героя самого во всем разбираться.
"Да что же это такое! — рассердился Авросимов. — Что они, взбесились?!"
— Барин, — окликнул его ближайший из возниц. — Ты в нем не сумлевайся… Правая рука у Филимонова…
Тут Авросимов не выдержал и кинулся бежать. Свернул в проходной двор, несколько раз упал, запутавшись в длиннополой шубе, и, выбежав на Большой проспект, вздохнул наконец с облегчением. Ванек нигде не было видно, да они теперь не скоро смогли бы его разыскать. Освещенная дверь немецкой кондитерской привлекла его внимание, и он вошел. Вечер был в самом разгаре. Едва прозвенела дверь, как все тотчас же на него уставились, а хозяин в оранжевом колпаке поклонился. Наступила тишина.