Страница 24 из 81
— Меня три раза готовили к крещению, и каждый раз священник платил мне месячное жалованье и дарил мне тонкую белую рубаху.
— Легкие деньги, — пьяным голосом возопил его товарищ. — Я свое получил четырежды; это вроде нового данегельда.
Это замечание вызвало оглушительный пьяный хохот. А потом бражники начали нараспев повторять: «Тюрмир! Тюрмир! Вспомним Тюрмира!» — а дружинник снял с себя белую рубаху и швырнул ее в угол.
— Тюрмир! Тюрмир! — распевали телохранители, теперь уже окончательно опьянев, и начали, хватая ошметки мяса, обглоданные кости и несъедобные хрящи, швырять их в сторону смятой рубахи.
— А я думал, они забросают костями опозорившегося дружинника, — прошептал я Гисли-кравчему.
— Ему сегодня повезло, — ответил тот. — Они празднуют день, когда один из саксонских высших священников, архиепископ, кажется, его звали Эльфхеах, был убит. Его убил человек по имени Тюрмир, стукнув архиепископа боевой секирой плашмя по затылку, а случилось это в самом конце необыкновенно шумного пиршества после того, как все забросали епископа костями.
Все это — хмельная похвальба, какая-то бессмысленная и детская, подумал я, глядя на шатающихся бражников. Так поступают люди, которые чувствуют, что соперник, более искусный и ловкий, обошел их. Пустое бормотание не спасет веру в исконных богов для потомков.
Пиршество все больше походило на дикую попойку, а я все больше и больше унывал. Единственное, что вызвало во мне улыбку — это когда застолье стало распевать непристойную песенку о королеве Эмме и ее свите из священников. Слова были хороши и умны, и я стал подпевать припеву: «Бакрауф! Бакрауф! »
Тут я понял, что язык мой запинается, и слова я произношу невнятно, хотя я и приложил немало усилий, чтобы сохранить трезвость. А потому, когда Кьяртан, вдребезги упившийся, сполз со своего сиденья, я позвал Гисли-кравчего на помощь, и вдвоем мы отнесли однорукого телохранителя на кровать в длинный дом. После чего я пустился в долгий обратный путь через весь Лондон, надеясь, что от студеного зимнего воздуха и ходьбы в голове моей прояснится.
Я тихонько поскребся в тяжелую дверь монетного двора. Тот час, когда мы с Турульфом обычно возвращались из таверны, давно минул, но я подкупил привратника, уже вполне привыкшего к моим пьяным походам. Он, должно быть, ждал у двери и открыл ее почти сразу же. Я вошел, стараясь ступать тихо и прямо, насколько мог, будучи пьяным. А был я не настолько пьян, чтобы не понимать, что глупо было бы с моей стороны лезть на верхний этаж по лестнице мимо покоев Бритмаэра. Скрип половицы — не то, что падение с лестницы, — и то он услышит. Я решил пробираться в свою каморку по дальней лестнице, той, что вела на галерею прямо из мастерской. Сняв свои нарядные желтые башмаки и держа их в руке, тихо двинулся я через всю мастерскую, стараясь идти по прямой. В дальнем конце мастерской при свете фонаря два старика все еще трудились. Я видел, как они, горбясь над верстаком, чеканят мелкую монету. А меня они не замечали — у одного глазная болезнь отняла зрение, другой же был слишком занят своей работой и, будучи совсем глухим, не услышал бы моих шагов, даже будь я обут. И все же пьян я был сильнее, чем мне казалось, и, покачнувшись, сошел с прямого пути, да так, что налетел на глухого. Тот же с испугу даже подпрыгнул, и повернувшись поглядеть, кто это у него за спиной, выронил из неловких рук чекан, и тот упал на пол. В хмельном смущении я приложил палец к губам, призывая к молчанию. Потом, со страшной силой сосредоточившись — на что способны только пьяные — я умудрился наклониться и при этом не растянуться, а поднять его чекан с полу и вернуть ему. Тут мне в глаза блеснуло серебро. То была монета, которую он только что отчеканил. Она тоже упала на пол. Рискнув еще раз — а хмельная голова у меня шла кругом, — я подобрал монету и вложил ему в руку. Потом, излишне выразительным жестом попрощавшись с ним, повернулся и, шатаясь, добрался до лестницы, вскарабкался по ней, цепляясь за перила, как матрос-новичок, обеими руками и, в конце концов, завалился на свою кровать-ясли.
На другое утро проснулся я с дикой головной болью и вкусом несвежего меда во рту. Когда же я наклонился над ведерком с колодезной водой, пытаясь промыть слезящиеся глаза, само то, как я склонился над ведром, напомнило мне что-то, чего я не мог понять. Припомнилось нечто странное: я наклоняюсь, потом подаю чекан старику, а потом оброненную монету. Я вот я никак не мог вспомнить, что же меня удивило. И вдруг вспомнил: когда я сунул монету в руку мастеру, на нее упал свет от фонаря. Только что отчеканенная монета была серебряным пенни. Но лик, который на ней был вычеканен, не был знакомой головою Кнута, а чьей-то еще.
Или я был слишком пьян и что-то напутал? Все утро эта тайна грызла меня, пока я не сообразил, что это можно проверить. Чеканы, которыми пользовались по ночам, хранились ради безопасности в ювелирной мастерской, и вот в середине утра я напомнил Бритмаэру, что хрустальное ожерелье, должно быть, уже починено, и спросил, нельзя ли мне пойти в мастерскую и глянуть на него.
Турульф открыл дверь кладовой и ушел, оставив меня одного. Всего несколько мгновений мне понадобилось, чтобы найти чеканы, которыми работали двое ночных мастеров. Они были убраны подальше от глаз, под верстак, и завернуты в кусок кожи. Там же, под верстаком, валялся кусочек старого воска, брошенный мастером после того, как сделал он форму для починки какого-то украшения. Я отщипнул два шарика воска и зажал их между рабочей поверхностью чеканов и их же наковальнями, после чего вернул орудия ночных работников на место. Когда Турульф вернулся, я с восторгом рассматривал горные хрустали в их новых оправах.
Мне так не терпелось рассмотреть отпечатки на воске, что, не сделав и сотни шагов по дороге обратно в меняльную лавку, я вытряс их из своего рукава. Даже самый простой работник узнал бы вытисненное на них изображение. В том не было никакой тайны: их можно было встретить на половине рынков страны, и тысячами они лежали в кладовых монетного двора — голова короля на чекане была головой короля Этельреда Неблагоразумного, вот уже четыре года как умершего. На обратной стороне восковой отпечаток имел отметку монетчика в Дерби, а другой — монетчика в Винчестере. Меня взяло любопытство. С какой это стати Бритмаэр тайно чеканит монеты, которые уже устарели? Для чего это ему понадобились монеты, которые утратили ценность и подлежат переплавке и тем самым уценке?
В этом как будто нет никакой логики, и тем же вечером в таверне я небрежно спросил у Турульфа, слышал ли он о монетчике по имени Гунер из Дерби. Он ответил, что имя ему смутно знакомо, но человек этот, насколько ему известно, давным-давно умер.
Пил я мало, сказав Турульфу, что у меня после трапезы у телохранителей все еще подташнивает. На самом же деле мне хотелось выглядеть как можно лучше завтрашним утром, ибо именно завтра по уговору с управляющим Эльфгифу я должен был вновь явиться с набором украшений, чтобы показать их ей.
Эльфгифу была в игривом настроении. Ее глаза сверкнули, когда — наконец-то — ей удалось избавиться от своих слуг, сказав им, что она желает примерить драгоценности без свидетелей. Мне это объяснение показалось не слишком убедительным, однако ей это было как будто все равно, и мы тут же оказались в ее спальне, где она впервые научила меня любви.
— Дай посмотреть на тебя, — она заставила меня пройтись, восхищенно любуясь моим новым нарядом. — Желтый, коричневый и черный. Эти цвета и в самом деле тебе идут. Ну, дай же мне насладиться тобой.
Подошла и обвила меня руками.
Ощутив мягкость ее грудей, я воспылал страстным желанием. Наши губы встретились, и я убедился в том, что она истосковалась по мне не меньше, чем я — по ней. При прежнем нашем свидании в этом покое наша любовь была нежнее и сдержанней, Эльфгифу руководила робким новообращенным. Теперь же мы оба отдались безоглядной страсти, жадные друг до друга, и рухнули вместе на кровать. Мгновение — и мы были наги и любились в отчаянном порыве, пока первая волна страсти не иссякла. Только тогда Эльфгифу отодвинулась и как всегда, провела пальцем по моему лицу.