Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 34



Тюрьма учит. Сидишь с сигаретой на деревянном крыльце казармы, глядишь на закат и говоришь, говоришь... Мне хотелось написать о неудавшейся революции в Германии, но воспоминания о Холокосте были еще слишком свежи, да и в Германию я не собирался, так что задумался я о рабе Спартаке и о том, почему Роза выбрала его имя для организации немецких социалистов. В скудной тюремной библиотеке я перечитал о нем все, что нашлось. И, естественно, то немногое, что нашлось о Риме. Вообще-то в древней истории я был более или менее начитан, основа имелась, но лишь оказавшись на воле, я принялся за дело основательно, в частности перечитал, на сей раз от корки до корки, замечательный двухтомник под названием "Чернь в древние времена". Там есть и история Спартака. Она-то и подсказала мне более или менее надежную линию повествования. Правда истории непостижима, лучшее, что может сделать исторический романист, - передать ощущение времени, о котором пишет.

Целыми сутками я "пребывал" в древнем Риме, писал, вычеркивал, переписывал. Но спокойной жизнью ученого и сочинителя жить не удавалось. Малый террор продолжался, и закрывать на это глаза было невозможно. То и дело устраивались пикеты и демонстрации. Милтон Вулф, ветеран испанской и многократно награжденный герой Второй мировой войны, считал борьбу с Франко делом своей жизни. Месяца не проходило без демонстрации протеста под его водительством.

Сидишь над рукописью. Телефонный звонок.

- Это Милт. Мы пикетируем.

Что пикетируем? Допустим, испанское консульство. Или отель, где остановился кто-нибудь из представителей Франко.

Одновременно продолжалось дело Розенбергов. Удивительно, сколько на эту тему написано, но никто не задался вопросом, почему в качестве свидетелей в суд не были приглашены ведущие физики-ядерщики. Те, например, с кем я имел на эту тему доверительные разговоры, повторяли в одни голос, что весь процесс - это жалкий фарс, нельзя даже и помыслить, чтобы чертеж Дэвида Грингласа - а это была единственная улика, представленная обвинением, - мог хоть в какой-то мере открывать секрет атомной бомбы. Компартии не хотелось ввязываться в это дело, но мы с Жюлем Трупаном настаивали. Я написал в Париж Жувенелю, он поставил вопрос перед руководством Французской компартии, и оно дало согласие возглавить всемирное движение в защиту Розенбергов. В Америке за дело взялись мы с Жюлем, и движение охватило все, что осталось - а осталось немного - от наших либералов. Террор не утихал - дело Розенбергов только подогрело антикоммунистическую истерию. Комитет по антиамериканской деятельности трудился не покладая рук. Дэшиэл Хэммет отказался стать информатором и на полгода попал в тюрьму.

Эмануэля Блоха, адвоката защиты, я знал довольно давно; еще пять лет назад, когда процесс только начинался, пригласил его пообедать. Позиция у него была простая и безрадостная: никакие свидетельства и никакое юридическое мастерство не помогут, приговор уже предрешен. Он давно уже подчеркивал то обстоятельство, что в городе с самым большим в мире компактным проживанием евреев ни одного из них нет в жюри присяжных. А в судейском кресле сидит трусливый еврей, марионетка в руках Гарри Трумэна.





Тем не менее переговорить с ним я счел небесполезным, ибо хотел рассказать Манни о своей встрече с Жолио-Кюри. Тогда и он, и Ирэн в один голос утверждали, что, коль скоро речь идет об атомном оружии, ничего нельзя удержать в секрете, а уж они-то в этом деле авторитеты. Жолио-Кюри возглавлял французский атомный проект и консультировал русских. Манни высказался в том роде, что Жолио-Кюри ни за что не дадут американской визы, но если даже он каким-то чудом окажется на свидетельском месте, показания его все равно пойдут в мусорную корзину. За неделю до того у меня в гостях был один профессор Корнеллского университета, тесно связанный с Манхэттенским проектом. Речь зашла о Розенбергах, и он сказал, что обвинение настолько шито белыми нитками, что ни один хоть сколько-нибудь знающий человек в него ни за что не поверит. Но когда я спросил, готов ли он выступить свидетелем в суде, профессор замотал головой и сказал, что ему вовсе не хочется ближайшие пять лет провести на тюремных нарах. Ключевой фигурой властей на процессе должен был стать Роберт Оппенгеймер, но среди свидетелей его так и не оказалось - он, по собственным словам (как передал их мне мой друг - корнеллский профессор), и без того достаточно запятнал себя, уступая угрозам правительства, но все-таки не настолько, чтобы ретранслировать его выдумки. Не появился на свидетельской трибуне, хотя и был объявлен, и доктор Гаролд Юри. Даже генерала Лесли Гровза - и того не было.

Дело Розенбергов поглотило меня целиком. На моих глазах мир погружался в пучину безумия. В Корее шла война, которая грозила перерасти в войну с Китаем, и в центре всего неожиданно оказались именно Розенберги. Ничего мне так не хотелось, как спасти их, и Манни Блоху тоже. Он умер от инфаркта прямо во время судебного заседания.

Розенберги сделались символом. Если можно сфабриковать обвинение и послать на смерть двух американцев, стало быть, закон в этой стране больше не действует. Жюль говорил так: "Они не должны умереть. Мы оба это понимаем. Это еще хуже, чем дело Сакко и Ванцетти, нельзя, чтобы люди с этим смирились. Надо что-то делать".

А что?

Мы оба прекрасно знали, насколько коррумпирована власть. В Нью-Йорке существовали определенные расценки, ни для кого это не было секретом, и все с этим мирились. В Вашингтоне ставки, наверное, были еще выше. Жюль был знаком с адвокатом, работавшим в конторе, среди клиентов которой числились самые видные лоббисты столицы. Будучи уверены (лишь отчасти параноидально), что ФБР прослушивает разговоры каждого радикала, по телефону мы практически ни о чем не говорили и просто отправились утренним поездом в Вашингтон, где и пригласили этого адвоката на обед. Состоялся весьма поучительный разговор (имени Розенбергов мы до времени не называли). Самые твердые и самые низкие ставки - в Белом Доме, при этом адвокат с явным оттенком уважения добавил, что, например, Гарри Трумэн - человек очень надежный и честный, - будучи сенатором, он брал 3000 долларов, столько же - когда стал вице-президентом, и столько же, сделавшись президентом. И никогда не подводил. Сейчас еще живо много людей, которые знают, что все это правда. Я не пытаюсь очернить память Гарри Трумэна. Просто пишу то, что мне известно, и опираюсь на то, что слышал и во что верю.

Стоило прозвучать имени Розенбергов, как приятель Жюля чрезвычайно разволновался и поспешил закончить трапезу. Мысль о визите к Трумэну была, конечно, смехотворной, однако, уходя, адвокат назвал имя одного сенатора, которому хватало мужества выступать против теневого диктатора страны - Эдгара Гувера. Сенатор доступен. С ним можно разговаривать, но, по словам адвоката, расценки колеблются. Мы отправились в канцелярию сенатора, где нас встретил его помощник. Он заявил, что встречи с сенатором не будет, его имя в связи с этим делом вообще не должно фигурировать, а если речь идет о деньгах, то заплатить надо ему, помощнику, о деталях можно договориться позднее. Пока суд да дело, до нас дошло, что Трумэн со страшной силой давит на судью Кауфмана, требуя смертного приговора. В Вашингтоне говорили, что он загнал его в угол, сопротивляться нет никакой возможности, и даже когда Кауфман обратился к Трумэну с просьбой, чтобы приговор огласил кто-нибудь другой, ибо в противном случае он сделается изгоем в глазах людей своей веры, президент остался непоколебим. Неделю спустя я оказался в приемной своего дантиста Ирвинга Найдорфа, когда из его кабинета, вытирая слезы, вышел судья Кауфман. Найдорф, человек отнюдь не либеральных воззрений, рассказал мне, что Кауфман спрашивал, как ему быть перед лицом трумэновских угроз. Пораженный собеседник напомнил тому, что он всего лишь зубной врач и с таким вопросом лучше обратиться к рабби. Кауфман сказал, что уже обращался, но рабби ответил, что выбор должен сделать он сам. В многочисленных публикациях, посвященных процессу над Розенбергами, нет и намека на переживания судьи Кауфмана. Впрочем, и я ничуть не намерен оправдывать вынесенный им приговор, он справедливо считается и жестоким, и трусливым.