Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 34



Недели безмятежной домашней жизни мне показалось достаточно, и по истечении ее я заставил себя отправиться на 12-ю улицу, в редакцию "Нью мэссиз". Помещалась она в девятиэтажном здании, там же, где были расположены редакция "Дейли уоркер" и кабинеты руководителей компартии. Эти последние помещались на самом верху, и применительно к ним говорили просто: "девятый этаж". Генсеком был в ту пору Джин Дэннис, высокий, привлекательный мужчина, который сменил на этом посту Эрла Браудера. В 1944 году Браудер, возглавлявший партию на протяжении всех 30-х, в самые трудные моменты попытался реформировать ее из политической организации, участвующей в выборах, в нечто вроде марксистского университета. Полагаю, этот шаг был подсказан военным опытом, а также тем влиянием, которое оказала партия на формирование Нового курса Рузвельта, и сделан в надежде на то, что курс будет продолжен. Нет смысла входить сейчас в долгие и, наверное, скучные теоретические рассуждения о целесообразности такого замысла. Достаточно сказать, что ничего у Браудера не вышло, его отстранили от руководства, а впоследствии исключили из партии.

С Джином Дэннисом я прежде знаком не был, даже не отваживался подниматься на "священный" девятый этаж, испытывая должный пиетет к руководителям организации, которую чтил и уважал. Но было у меня к нему поручение от индийских товарищей. Не организуешь ли ты мне свидание с Дэннисом? - спросил я Джо Норта. Возможно, у меня было преувеличенное представление о значимости переданного через меня устного послания от компартии Северной Индии к компартии США, хотя, с другой стороны, и преуменьшать его не следовало. Джо согласился со мной, поднял трубку, и ему ответили, что Дэннис готов меня принять. Я поднялся лифтом на девятый этаж, где меня проводили в кабинет Дэнниса. Он сидел за столом и не поднялся, чтобы пожать мне руку. Не улыбнулся. Не предложил сесть. Непонятно было, рад он меня видеть или вовсе нет.

Предо мной сидел руководитель компартии США. Но и я был одним из ведущих и наиболее ценимых - в то время - писателей страны. Партия прилагала усилия, чтобы вовлечь меня в свои ряды, она осыпала меня лестными словами, сводила с самыми видными своими представителями, печатала в "Нью мэссиз" отрывки из моих книг и вообще всячески обхаживала. Дэннис, однако, не выказывал никакого желания познакомиться со мной, а когда я оказался в его кабинете, смотрел на меня, как судья на подсудимого перед вынесением приговора.

Поскольку меня так и не спросили, зачем я здесь, пришлось начинать самому. Я кратко обрисовал кризисное положение в Индии и повторил то, что слышал от тамошнего партийного руководства. Дэннис выслушал меня и кивнул, - мол, все ясно, я свободен.

Уж не тронулся ли я умом, мелькнуло у меня в голове. Или это шутка? Но на шутника Дэннис походил менее всего. Неужели он так и не попросит меня поделиться впечатлениями? Ведь речь идет о крупнейшей в мире колонии. Неужели ему неинтересно? Я ждал. "Свободны", - на сей раз он произнес это вслух. Я повернулся и вышел из кабинета.

Вернувшись к Джо Норту, рассказал, как меня встретили. Джон не удивился: таков уж Дэннис, с людьми сходится плохо. Да? А мне-то казалось, что работа партийного руководителя как раз состоит в том, чтобы хорошо сходиться с людьми, а если он не умеет, то какого же черта стал генсеком? Джо признал, что Дэннис - не лучший вариант, куда больше подошел бы Билл Фостер, ветеран левого движения, но он стар и у него больное сердце. К тому же я всего год в партии и, с точки зрения Джо, мог бы попридержать язык.

Впоследствии Джо Норт станет одним из моих ближайших друзей. Он всегда напоминал мне Фрайра Така из легенды о Робин Гуде, это был человек, на редкость доброжелательный, я любил его, он был мне как брат. Но при всем при том он был склонен к ортодоксии. А это настоящее бедствие - что в компартии, что в религии, что в политике и вообще в мышлении.

Через несколько недель после встречи с Дэннисом я снова пришел к Джо и долго рассказывал ему про голод в Бенгалии, заметив, что никто еще не прикасался к этой трагедии. Словом, я хочу написать о ней в "Нью мэссиз". Джо задумался и покачал головой. Нет, этого журнал печатать не будет. Но почему? Это же нечто небывалое. Умерло 6 миллионов человек! Неужели это останется незамеченным? И никто не понесет за это ответственности? И никто не взовет к справедливости? "Война, - ответил Джо. - Война за все в ответе. Японцы тогда вторглись в Бирму. Англичане боялись, что они дойдут до Индии и в их руках окажутся неисчислимые ресурсы субконтинента. Вот они и приняли необходимые меры".





Это меня взорвало. Значит, ничего не оставалось, как заплатить шестью миллионами жизней? Как язык поворачивается говорить такое?! Джо попытался успокоить меня: мы воевали с нацизмом, а нацизм - это гибель надежды, гибель будущего, и за все, что случилось, мы несем равную ответственность. Это не единственная несправедливость. Война вообще порождает несправедливость.

Спор продолжался, но так ничем и не кончился. Джо попросил меня забыть о своей идее, во всяком случае, на время. Потом, возможно, мы к ней вернемся и рассмотрим под другим углом зрения. Более чем через сорок лет я включил этот сюжет в роман "Присяга". Он не привлек ни малейшего внимания. Вот так-то <...>

Жан-Поль Сартр располагал к себе сразу же. Я с первого взгляда влюбился в этого славного коротышку с толстыми очками на носу, который укрепил меня в уверенности, что в компартию я вступил не напрасно. "Сегодня это единственный способ убедить себя в праве на существование и принадлежности к человеческой расе", - я запомнил эти его слова. Мы познакомились, когда я работал в ДВИ. То было время, когда европейские коммунисты могли еще приезжать в США без риска быть выдворенными иммиграционными властями. Сартр приехал в Нью-Йорк с перечнем книг, которые Галлимар хотел опубликовать во французском переводе. Странно, но целый ряд издателей и литературных агентов, в том числе и мои, не откликнулись на это предложение.

Я жутко обозлился и при встрече передал Сартру письменное согласие на перевод "Дороги свободы". Его английский оставлял желать лучшего, и на помощь нам пришел один мой приятель. Когда они появились у нас дома, Бетт была на собрании. Собрания она ненавидела. Невеликий говорун, она раздражалась, когда начинались бесконечные прения, а без них не обходилось ни одно собрание коммунистической ячейки. В тот вечер она вернулась около одиннадцати и, не дав мне рта раскрыть, - мол, на всю жизнь наговорилась, - молча прошла в спальню. Когда на следующий день я сказал, что мы с Сартром засиделись до двух ночи, Бетт едва не расплакалась: как я мог не сказать ей, кто у нас в гостях. По-моему, она до сих пор до конца меня так и не простила.

А мы действительно не могли остановиться. Сартр рассказывал о своем участии во французском Сопротивлении. Говорили мы и о партии, и о Советском Союзе, и том, что ждет нас в будущем. На Америку он смотрел гораздо более пессимистически, нежели я. На его взгляд, на эту страну наползает ночь. Я понимал, что он имеет в виду. Страх, которому предстояло сковать Америку на долгие годы, тогда еще только зарождался, но в воздухе уже витал.

Когда правда о Холокосте стала выходить наружу, Клифтон Фэдиман печатно предложил стереть Германию с лица земли, а немцев либо казнить поголовно, либо рассеять по земному шару, страну же окружить колючей проволокой и написать: "ТУТ ГЕРМАНИЯ, ОНА ПРЕДАНА КАЗНИ ЗА ПРЕСТУПЛЕНИЯ ПРОТИВ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ". Сартр спросил, неужели человек, занимающий такое положение, как Фэдиман, действительно мог сказать это? Я ответил, что наш недавний гость - полковник Красной Армии, участвовавший в прорыве ленинградской блокады, в которой погибли его мать и двое братьев, тоже усомнился в правдивости этой истории. Сартр пытался понять Америку и американцев и убедился, что задача это нелегкая. Должен, впрочем, признать, что и мне не легче понять французов.