Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 45



Как? Очень просто. Он, в отличие от остальной родни, не учился и не получил высшего образования. Те, с высшим образованием, жили на свое жалкое жалованье, на сухую зарплату, как говорил дедушка Сема. А он не знал счета деньгам. Потому что он заведовал пивным ларьком на Тишинском рынке. Маленький киоск, сбитый из листов фанеры и на скорую руку покрашенный линючей краской. Там стоит большая деревянная бочка с помпой, и дедушка Сема качает эту помпу, и из крана в толстые стеклянные кружки бежит струйка пива, наполняя их доверху пенной шапкой. Все дело в пене. Как объяснял мне дедушка Сема. Полкружки пива, полкружки пены. Пена — чистая прибыль дедушки Семы. Покупатели — народ нетерпеливый. Не ждут, пока пена осядет, а дорываются до пива, как голодные свиньи до свежего дерьма. Я снова цитирую дедушку Сему.

Вторая статья его доходов — ведро или два водопроводной воды, подлитой в бочку. Жаждущий народ не отличает разбавленное пиво от неразбавленного. И снова денежки текут в карман продавцу.

Если отбросить родственные чувства и посмотреть на это со стороны, то дедушка Сема — вор. Самый элементарный вор. Которому место за решеткой. И так на него смотрит остальная родня. Еле скрывая брезгливость.

Но он не просто вор, а выдающийся вор. Потому что ни разу не сидел долго. Если он и попадался, то знал, кого подмазать, кому сунуть взятку, и всегда выходил сухим из воды.

Он — ворюга, спекулянт, аморальный тип, жулик, ловчила, паразит, расхититель социалистической собственности, взяточник, мародер, разрушитель устоев советского государства

— это лишь малая толика кличек, какими его наградила негодующая родня, был самым дружелюбным человеком в нашей семейке. И я его люблю, пожалуй, больше всех остальных. Если не считать прадедушки Лапидуса. Но тот — святой. Он не в счет.

Жулик Сема, разрушитель устоев советского государства, подкармливал, чтоб они не протянули ноги из-за своей честности, всех остальных членов нашей семейки — строителей коммунизма. Ко дням рождения приносил самые дорогие подарки, доставал по блату заграничные пальто и ботинки, которые ни за какие деньги не купишь. Подбрасывал всем в холодильники дефицитные колбасу или копченую рыбу. Давал денег взаймы. И никогда не напоминал о долге.

И у него брали. Хотя и краснели, и клялись, что имеют дело с этим аморальным типом в первый и последний раз. По семейным праздникам, подвыпив, даже целовались с ним и вместе пели революционные песни. Других песен мои предки не знали. Дедушка Сема подпевал им без слов. Мычанием. Потому что он выговорить не мог диковинные слова этих песен. Его тянуло петь на идиш. И в конце ужина ему удавалось спеть соло душераздирающую «песню „Ди идише маме“ — еврейская мама. Наши твердокаменные коммунисты слушали жулика Сему и оттаивали. И даже рыдали, стесняясь своих слез.

Сухими оставались глаза лишь у одного члена нашей семейки

— дедушки Степана. Его «Еврейской мамой» не проймешь. Потому что он — не еврей.

Пожалуй, сейчас не найти еврейской семьи в СССР без русского родственника. У нас таким был дедушка Степан. Муж бабушки Сони. Бывшей жены дедушки Семы.

Как говорил по этому поводу дедушка Сема:

— В нашей семье, слава Богу, теперь есть полный джентльменский набор. Старый большевик, отсидевший при всех властях, жулик, ни разу не сидевший, и свой палач — майор КГБ в отставке, дедушка Степан.

Мои родственники, когда оправдывались друг перед другом, почему терпят в своей кристально чистой среде такого пройдоху, как дедушка Сема, сваливали все на меня:

— Он без ума от Олечки. Он одевает ее, как куколку. Крошка обожает его.

Они, конечно, лицемерили. Дедушку Сему терпели за то, что он всех выручал из беды и давал им, чистоплюям, возможность жить вполне прилично. Не марая собственных ручек. И гордясь своей чистотой.

А я его любила не за то, что он одевал меня, как куколку. А за то, что он — славный. Не лезет с нравоучениями. Не требует благодарности. А просто любит. И еще за то, что у него, жулика, такая добрая, бесхитростная улыбка. Как улыбнется, так его китайская физиономия расползается до ушей, а глазки сначала превратятся в узкие щелочки, а потом совсем исчезнут.

Если все воры и жулики такие, то я бы хотела жить среди них, а не среди честных коммунистов. С постными лицами и всегда испуганными глазами. За исключением, конечно, дедушки Лапидуса. Его бы я прихватила с собой, и он бы стал в царстве жуликов святым, на которого бы они молились и замаливали свои грехи.

В мою душу порой закрадывалось недоумение. Как же это так получается, что честнейшего коммуниста прадедушку Лапидуса советская власть упрятала в Сибирь на двадцать лет, а жуликоватый дедушка Сема — расхититель социалистической собственности, разгуливает на свободе? Моему детскому неокрепшему уму, как выражается бабушка Люба, что-то не совсем понятно.

Вот такова наша семейка. Ее старшее поколение. До мамы с папой я доберусь потом. По моим родственникам, на самом деле, можно изучать историю СССР, как на живых экспонатах.



Но не для школьных экзаменов. Если на экзаменах по истории рассказать про нашу семейку, то я бы немедленно схлопотала самый низкий балл. И, возможно, даже вылетела бы из школы. А нашей семейкой заинтересовались бы органы — щит и меч революции, как говорит дедушка Степан, майор КГБ в отставке. А если уж органы кем-то заинтересуются, то хорошего не жди.

Вот так-то. Так что уж лучше отвечать на экзаменах по истории СССР, как написано в учебнике. А про нашу семейку писать в собственном дневнике. Для личного пользования. И при одном обязательном условии. Когда покинула СССР — и отсюда, из свободного мира, можно советским органам показать язык. Руки, мол, коротки! Мы, слава Богу, по другую сторону железного занавеса.

Когда я была совсем маленькой, еще до школы, то рисовала портреты почти всех людей, кто хоть чем-то привлекал мое внимание. Несколько карандашных штрихов и — портрет готов. Не совсем портрет, а шарж. А иногда и злая карикатура.

Я искала в портрете что-нибудь главное для этого лица. Остальное меня не интересовало.

— Злая вырастет особа, — говорила, поджав губы, бабушка Соня, рассматривая свой портрет моей работы. — Видит в людях только плохое.

А дедушка Степан, человек военный и потому прямой, долго щурился на свой портрет:

— Похож, понимаешь. Ничего не скажешь. Но схватила не главное во мне, а, понимаешь, второстепенное… Я тут смахиваю на алкоголика… А ведь я, понимаешь, борюсь с этим злом. А вот то, что я коммунист, например, не отмечено в портрете… И тридцать лет беспорочной службы, понимаешь, тоже…

Тридцать лет дедушка Степан отслужил в КГБ и настолько беспорочно, что в нашей семье за ним прочно закрепилась кличка «Душегуб».

Иначе рисовать я не умею. Не потому, что я не люблю людей. Просто у меня такой стиль.

Свой автопортрет, который долго висел над родительской кроватью, пока не пожелтел и не свернулся в трубочку, я сделала в той же манере. Два больших глаза покоятся на двух тоненьких длинных ножках. И больше ничего. Один глаз косит. Как у меня.

Все бабушки и все дедушки, и все наши гости (среди них были профессиональные художники) пришли в телячий восторг.

Общее мнение моих критиков было таково:

— Она схватила самую суть. Ребенок худ до безобразия. Одни глаза и ножки. Мы — преступники. Ее надо усиленно кормить. И побольше витаминов.

— А почему рот не нарисовала? — огорчилась бабушка Люба.

— У тебя рот хоть великоват, но сочный. Я бы не стыдилась.

Это точно. Потому что я, по мнению всей родни, унаследовала рот от нее. У нее очень большой рот. А насчет сочности, оставим на ее совести.

Дедушка Степан пытался придать моим занятиям политическую окраску:

— Ты понимаешь, Ольга, этот самый, как их называют? Декадент. Копаешься в черном нутре, а не видишь светлых перспектив. При Сталине, понимаешь, за такие художества по головке не гладили… А ставили к стенке.

Что такое «ставили к стенке», я уже знала в том возрасте. Это означало — расстреливали.