Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 62

Это были нищие. Слепой с поводырем. Возможно, мать и сын. Альгис давно не встречал в поездах нищих. В купейные и мягкие вагоны их не пускали проводники. Единственным местом для добычи пропитания для них оставались пригородные электрички и общие плацкартные вагоны в поездах дальнего следования, где публика была попроще и сердобольней, а проводники — безразличны ко всему, в том числе и к своей. службе, вменявшей им в обязанность не допускать в вагоны безбилетных нищих.

Эта пара отвлекала Альгиса от неприятных, будто чего-го гадкого наелся, ощущений, и он последовал за ними в душный вонючий вагон и остановился в проходе возле чьих-то нечистых голых ступней, нацеленных на него с верхней полки.

Слепой ощерился в безглазой улыбке, открыв большие конские зубы и, нащупав ремень, надел его на другое плечо, со стонущим звуком растянув заклеенные меха гармошки. Кто-то посторонился, уступив ему место на лавке, и старушка усадила его туда, рукавом своего кожушка смахнув с его лба и носа проступившие капли пота. Смахнула мягким привычным движением, как делает только мать. У Альгиса кольнуло сердце. Он представил, как война столько лет назад ослепила ее сынишку-мальчонку, и она его спасала, выхаживала, пока он не вымахал вдвое больше ее.

— никому, кроме нее, ненужный, всю жизнь неотрывно держась за ее руку.

Старушке тоже освободили место напротив него. Она сбросила на спину одну за другой все шали, в какие была укутана, открыв седую голову со сморщенным, обветренным морозом лицом и вылинявшими серыми глазами, в которых были кротость и терпение. На колени она положила шапку сына, аккуратно расправив в стороны меховые уши с тесемками. Пассажиры потянулись сюда со всего вагона — это было развлечением в нудном однообразии дороги. Да к тому же Россия испокон веку питает слабость к нищим, убогим, к их душещипательным заунывным песням. Что-то роднило и слушателей и исполнителей. И даже лицами они были похожи.

Слепой потянул край гармошки, пробежал пальцами по пуговкам клавишей и запел. Гнусаво, в нос, устремив курносое, с вывернутыми ноздрями и проваленными глазницами, лицо вверх, к потолку, где покачивались чьи-то босые желтые ноги.

— Хотят ли русские войны

— Спросите вы у тишины

Вторую фразу подхватила высоким и тоже гнусавым голосом старушка, а потом вместе, слитно, жаловались в два голоса, как нищие на церковной паперти:

Спросите вы у тех солдат



Что под березами лежат Спросите вы у матерей…!

У Альгиса захватило дух. Не Бог весть какие слова этой песни, написанной Евгением Евтушенко, молодым русским поэтом, которого Альгис не любил, так поразительно точно прозвучали в этом покачивающемся душном вагоне, так слились с обликом самих исполнителей, что он понял — это и есть подлинное искусство. Кому, как не этому пареньку, которого война с младенчества лишила света, а значит, и жизни, кому, как не этой матери, исстрадавшейся со слепым сыном, не вопрошать с полным на то правом:

Хотят ли русские войны? Ах, Евтушенко, Евтушенко. Быть бы тебе сейчас в этом вагоне, слышать своими ушами, как нищие, убогие слепцы поют твою песню, ею бередят души людей.Это они тебе поют славу. Не зная тебя. И слава Богу, что не знают, что не видят, как ты каждый день, на зависть всей Москве, меняешь заграничные костюмы, просаживаешь тысячи в самых дорогих ресторанах. Непонятный баловень судьбы. Такой прогрессивный и смелый в одних стихах, что кажется, тебя в первую же ночь арестует КГБ, и такой угодливо преданный — в других, что не хочется верить, один ли автор писал и первое и второе.

Альгис не любил его как человека. За позу, за любовь к дешевым и громким скандалам, за явную нравственную нечистоплотность. А теперь остро завидовал ему. На его глазах Евтушенко становился безымянным народным поэтом, песни которого слепцы распевают в поездах, и им за это подают милостыню… Это было высшей наградой для поэта, и случись подобное с ним самим, с Альгисом Пожерой, он посчитал бы, что достиг предела мечтаний.

За что же Альгис недолюбливал этого поэта, широко известного и, конечно же, не бесталанного? За то, что он уютно пристроился в ягодицах у начальства и. целует, и временами покусывает? Так ведь и он, Альгис, сидит там же. И тоже целует. Но не кусает. Надо выбирать одно: или целовать, или кусать. Нельзя беспринципность, производить в принцип. Альгиссоветский поэт, рожденный этой властью и поющий ее, искренне, в полный голос, без ужимок и кукишей в кармане. Так хоть честнее. И о нем никто, посмеиваясь, не скажет, как говорят о Евтушенко в московских литературных кругах, словно о футболисте, одинаково бьющем и с правой Й с левой ноги: левый, правый, полусредний.

Все это верно. Но нищие слепцы поют Евтушенко, а не Пожеру. Свою неприязнь к автору Альгис перенес на ни в чем не повинных певцов. Протолкался через сгрудившихся в проходе пассажиров и вышел в холодный тамбур с ощущаемым под полом стуком колес. Сюда тянуло запахами кухни. Дальше шел вагон-ресторан, и чтоб попасть к себе, Альгису надо было пересечь его. Он был сыт, состояние опьянения прошло и хотелось лишь одного: поскорее добраться до своего купе, раздеться и, если удастся, помыть хоть часть тела после этой нелепой связи с Тамарой и лечь, растянуться на мягком матрасе, на белой, хрустящей от крахмала, простыне. Не хотелось никого видеть, а в ресторане его запомнили. И официант с вороватой понимающей усмешкой, и шеф в белой тужурке, не сходящейся на животе, со своими налитыми печалью армянскими глазами.

Но прежде, чем встретить их, он увидел, проходя через полупустой в это время ресторан, Джоан. Она сидела одна за столиком и вокруг не было других туристов. Перед ней стояла бутылка шампанского, и она отпивала из высокого бокала короткими глотками, глядя в окно, где уже потемнело и изредка мелькал, проносясь, огонек.

Альгис обрадовался, что встретил ее одну, без гида, и даже подумал, что она не случайно сидит здесь одна. Она ждет его, надеется, что встретит. Он подошел к ее столику, бухнулся на стул напротив, заставив ее, вздрогнув, оглянуться и радостно — она действительно поджидала его — рассмеяться.