Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 56



Вторая зима выдалась студеной. В школьном дворе ей не давали больше крошек. Иногда она слонялась по базару, но и там поживиться было нечем — ее гнали от лотков. К весне резко обозначились ребра, хвост поник.

Ночевать она возвращалась домой и устраивалась на крыльце. Ее удерживал тут запах пороховой гари за дверью.

Однажды она вернулась совсем натощак. Обтоптала крыльцо, свернулась на нем и принялась обкусывать с лап снежные шарики. Ночью шел крупный снег и выли за поселком волки.

Утром Жариха постучала коромыслом в проруби, лед оказался толстым. Огляделась и увидела на крыльце снежный холмик.

— Э, видно, совсем худо дело.

Прогребла дорожку, растолкала собаку:

— Вставай, будет лежать-то, ишь, завалилась, барыня.

Очистила под навесом место, кинула половик, перетащила на него Потешку и накрыла старым одеялом. В этот день пришлось разделить ей свой суп на две части. Сунула плошку под собачий нос:

— Жри, навязалась ты на мою шею.

Однажды, когда на крышах появились сосульки, собака встала и, пошатываясь, направилась к старухиному дому.

— Пришла! — удивилась Жариха. — А кто звал?

Пропустила в избу, села у окна.

— Хоть бы раз почтальон пришел. Для чего прожила, никому не ведомо. Другие старухи внучонков качают, а у меня не задалось. И твой тоже хорош, — напустилась на собаку, — нет отписать: так, мол, и так, жив-здоров, фашиста воюю, не отвалилась бы рука небось.

Зазвенели ручьи, побежали с гор рыжие потоки. На припеке конопушками распустились цветки мать-и-мачехи. Вздулась речка. Через шаткий мостик пробралась Жариха, оторвала доску, что прибита была поперек двери, и принялась хозяйничать в избе Тимофея. Выгребла старые окурки, обмела тенета по углам, ругая пауков кикиморами, вымыла окна, побелила печку, а на пол постелила самотканый половик. Вскопала грядку под окнами и посадила ноготки. На ночь поставила квашню и загадала: поднимется тесто — придет Тимофей.

Появился он неожиданно, на рассвете.

Накануне я поздно вернулся с Березовки — помогал там копать огород, устал и спал беспокойно: мерещились солнечные косогоры, поющие косачи на березах, пушистые зайцы в темных ельниках. Вдруг будто кто-то в бок толкнул — проснулся, откинул одеяло и выскочил на крыльцо. Гляжу — за речкой Тимофей трубит в рог. К нему Потешка бежит, а за нею — Жариха. Сгорбленный Ермил — совсем старик стал — бредет за поредевшим стадом, головой качает: «Жидковат германец-то оказался. Ну, пусть не обессудит, не звали».

Одевшись кое-как, бегу за речку.

— Ты ли это, Васек? — Тимофей улыбается. — Вырос, не узнать. Есть дичь-то?

— Пропасть, — говорю словами Ермила, — не пугана.

Тимофей заволновался.

— И не думай, не пущу, — Жариха загородила дорогу. — Самовар ставить буду, пирог с грибами печь. Не успел на порог ступить и бежать — мыслимо ли дело? — Жариха тянет его за рукав и зачем-то говорит: — И скрипица твоя исправна.

— Спасибо, — Тимофей обнимает старуху, не может вспомнить ее имени и волнуется. — Ты, мать, самовар ставь, пирог пеки, а мы на часок сбегаем.

— Ружье принести? — я порываюсь.

— Не надо. — Он машет рукой, и я вижу, что на ней нет пальцев.



Выходим за поселок. Трава от росы голуба. Потешка часто оглядывается, проверяет: тут ли мы. Догоняем стадо. Ермил подает руку и мрачнеет: «И тебя отметил, подлый… А на Рыбакова похоронка пришла. Эх, какие сокола загублены!.. Ты, Тимоша, в ельник сверни, непременно зайца побудишь».

Ельник тих. Роса на хвое сверкает бисером. Прохладно.

— Ищи, Потешка! — подбадривает Тимофей. — Тут, тут…

Собака скрывается.

Стоим, прислушиваемся. Спрашиваю:

— Кто такой Карузо?

— Певец был знаменитый.

Тишину разбивает звук — словно огромная капля упала на дно серебряной чаши — и медленно затихает. Повторяется и, подхваченный многократно, сливается в руладу. Кажется, не одна, а две или три собаки гонят зверя.

Заяц не пуган, идет по маленькому кругу и, замкнув его, останавливается, садится на задние лапы. Повернув уши назад, слушает, как приближается гон.

Я посмотрел на Тимофея и не узнал его: ноздри раздуты, глаза блестят, губы подрагивают, и, кажется, ему не хватает воздуха.

Заяц делает высокий скачок. Тимофей идет на след, перехватывает Потешку и успокаивает:

— Ишь, запалилась. Ничего, ничего, теперь все хорошо будет.

КОСУЛИ

Когда отец ушел на фронт, мне исполнилось двенадцать лет. Мы по-прежнему жили в лесу, где без мужских рук и в мирное время обойтись непросто. А когда у нас в подполе замерзла картошка, то настали совсем тяжелые дни.

В зимние каникулы, с намерением чего-нибудь добыть, я направился на Березовую гору и нашел там следы трех косуль. Они привели к остаткам стога. Завидя меня, косули кинулись вверх и утянули за гриву. Преследуя, стал под гору их догонять, так как на лыжах я не проваливался, а они ныряли в снег почти с головой. Чувствуя, что их настигают, они разделились: две пошли вверх, а козел продолжал уходить вниз. Наверное, боязнь врезаться в сосну (а они там здоровенные) помешала прицелиться, и я сделал два промаха. При втором выстреле нажал посильнее на правую лыжу и зарылся в снег. Пока вылез, вытряс снег из валенок да очистил ствол ружья, — козел ушел.

Он пробирался хребтами до Березовки, потом к началу реки Каменки, верхом Шумилихи через тракт в Шиши, что стоят над Аем. Потерял я его. Съел кусочек хлеба, взятый с собой, и чуть живой потащился к дому. У родника решил напиться. Обвалил снег и полез вниз головой к воде. Напился, вылез, поднял голову и глазам не верю: козел с косулей стоят на бугорке. Видимо, они вышли, когда я пил, и в торчащих вверх ногах не увидели для себя опасности. Но только я потянулся к ружью, они исчезли.

И снова началась гонка. Бегут впереди, в панику не кидаются, но и на выстрел не подпускают. Встану — они остановятся, пойду — и они идут. Мне бы домой повернуть, а я все надеялся на удачу. Опомнился поздно. Мороз около тридцати. Сил нет, а до дома километров десять, и хоть бы крошка хлеба.

Прислонюсь к сосне, в голове — звон, в ногах слабость. На груди борода от инея. В сон клонит. Вспомнил рассказы деда о том, что, если человек хочет жить, ни в коем случае не должен садиться. И я шел. Медленно, с остановками, но шел. Знал, если сяду, не встать — усну и замерзну. Но не это пугало. Жаль было братьев и матери, когда они по следу пойдут искать меня. Тяжело давалась дорога: десять шагов — остановка, снова десять — снова остановка. Когда увидел огонек своего дома, сил не было совсем. Хотел выстрелить, да жалко стало патрона — каждый заряд был на счету.

Дома, как обдало теплом, повалился в угол на скамеечку, на которой обувался дед. В ответ на вопросы ничего сказать не мог и только улыбался, должно быть, глупо, потому что мама не на шутку забеспокоилась, не сошел ли я с ума.

ЧИРОК

Как-то я ловил в речке красноперок и меня позвали ужинать. Оставил удочку с наживкой в воде и вернулся только на другой день. Удочки на месте не оказалось. Стал искать и обнаружил ее запутанной в мелком тальнике. Вышло так, что на удочку попал чирок. То ли с рыбкой крючок проглотил, то ли на червяка польстился, не знаю. Пытался освободиться, запутал леску и залез под корни, откуда достал я его чуть живым. Вытащить крючка не мог, так с удочкой и принес домой.

Дедушка взял чирка, оглядел внимательно, сказал: «Экой дурашка», — и кодочигом, которым ковырял лапти, извлек крючок. Потом выпустили чирка и смотрели вслед, пока он не скрылся из виду.

— Надо было его сварить, — сказала бабушка.