Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 134



Девицы трепыхались весело и бессмысленно, как молодые воробьихи. Ни они, ни Ванька-Хан с Ванькой-Выкрестом не показались мне близкими к «разочарованию в жизни». Вот уж ни в каком случае!

17-го ноября

Укрепляю знакомства. Вчера был опять в «Рекорде» и нынче только что оттуда.

Вчера Выкрест привел Матару (Матрена, должно быть). Веселая, худая и неглупая. Стала звонким голосом жаловаться на «жизнь», но видно, что сама не вслушивается в привычные слова. Известно, что уж.

– День на день не приходится, это конечно. Нынче сыта, ну и вся я тут. А графья да князья, подумаешь, тоже небось не все по маслу едут.

– Господа и вообще мужчины больше из револьвера, если что не понравится, – сказал Ванька-Хан глубокомысленно. – А мы, как нам ношение огнестрельного оружия воспрещено, чаще насчет веревки. Ваша же сестра по эссенческой части. Ну, а впрочем, безразлично, в смысле результата.

Выкрест хихикнул.

– Веревка! Тоже очень нужно – давиться. Коли приспичат обстоятельства, так, – извините, не к тому будь сказано, – лучше уж в квартиру на что попадет идти.

– И то можно, – равнодушно отозвался Хан. – Дело простое. Лучше не лучше, а безразлично в смысле результата.

– То есть как же это? – не понял я. Но объяснений не получил.

Кроме двух сереньких воробьих, – Вари и Даши, – была третья, совсем девочка. Даша ее с торжеством отрекомендовала:

– Люботинка. У ней сестра родная травивши.

– Правда? Когда это?

– Да уж с неделю, – охотно отозвалась Люботинка. – Она и меня манила. «Чего, – говорит, – все равно ничего не выживешь» Я говорю: «Ладно, поспеем», а она тут и вот она. Я и в больницу свезла.

– Ну и что же?

– Да что. Потом говорила: «Очень, – говорит, – хорошо. Только больно».

– Выздоровела, значит?

– Не-ет, померла. Это она уж после причастия говорила. Матара вскинула глазами на меня:

– А что, господин, правда, есть такой яд, что и не больно? И будто недорогой?

– Есть. Цианистый калий. Его не продают. Впрочем, всякий, кто фотографией занимается, его легко достает.

Внезапно все оживились: и Хан, и Выкрест, и девочки, – все одинаково.

– Да ну? А какой он? А вы фотографией занимаетесь? Я даже удивился. И не сказал им, что фотографией нынче летом немного занимался.

На этот раз, кроме чая, было у нас и пиво, только немного. Я совсем не хотел покупать их болтовни угощением. Да и разговоры выходили какие-то неинтересные, во всяком случае, не те, каких я ожидал. Люди, что ли, не те?

Однако сегодня я опять к ним поплелся. Опять те же, без Матары. Хотел уж уйти, надоело. Вдруг является Матара и с ней какая-то непомерно высокая девушка в косынке.

– Вот вы добивались познакомиться, вот она, Катя Каменная, – сказала гордо Матара. – Еле уговорила привести, для разговору. Она теперь больная. А из здешних ее мало кто знает. Я одна знаю.

Все, впрочем, остались равнодушны. Один я был… как-то тронут. Даже немного оробел.

– Здравствуйте, Катя. Чаю выпьете?

Каменная села. Она была крупная, бледная, неподвижная, но без малейшей угрюмости.

– С коньяком угощаете? – спросила она густо.

– Ну хоть и с коньяком. Матара угодливо вмешалась.

– Вот господин давно интересуется, с чего ты травилась. Катька повела на меня глазами.

– Да я что ж… Меня тоже многие спрашивали. Люботинка подхватила.



– Ишь, небось теперь богатейка, собрали тебе в больнице денег. Теперь надолго. А вот Наталья весной померла, из окошка выбросилась. Новенький жакет, ну совсем новенький, украли. Понятно, досадно.

– Нет, что ж, – опять сказала Каменная. – Я так…

– От жизни, – пояснила Матара. – Ну, конечно, какая же наша жизнь…

Выкрест хихикнул.

– Какая ни на есть. Ишь ты, фу ты, перския принцессы! Не ндравится, так и не нужно.

Мне Катя Каменная казалась совершенно такой же, как все. Точно она так же не убивала себя, как Варя, Люботинка, я и Хан.

– Значит, ни из-за чего? – спросил я ее. – Просто, так себе?

Каменная неожиданно захохотала, так неожиданно, что я даже вздрогнул.

– От коньяку у меня теперь сейчас голова кружится. Отвыкла. Чего из-за чего? Глотнула-то? Про это вы? А я уж и позабыла. Как стали меня отхаживать, пристают об причине. Мне нутро жжет, а они – причина. Я и говорю: отвяжитесь, нет никакой причины, вот и весь сказ!

Все девицы захохотали, а Ванька-Хан и Выкрест, уже успевшие под шумок выхлестать всю бутылку коньяку, неистово заругались.

Мне надоело, я ушел. К тому же Люботинка стала ко мне наивно приставать. Она, очевидно, не верила, что я ищу каких-то разговоров. Да и не выходило разговоров.

Пойду еще как-нибудь к ним, только не сейчас. Или я чего-то не вижу, не понимаю, или везде люди одинаковы. И никакой самоубийственной психологии нет. Жакетку украли – одна причина. Жизнь такая – еще причина. Нет причины – тоже причина.

Решительно ничего не понимаю.

20-го ноября

Пытался взяться за работу, ходил к профессору, был в университетской библиотеке. Видел кое-кого. Глядел с любопытством. Может быть, некоторые уже убивали себя, другие завтра убьют, – и ни на ком ничего не видно. Так же обыкновенно держат себя, как и я. И физиономии такие же скучные, как у меня, вероятно.

Грязь желтая на улице, по колено, душит теплым навозом, – развезло. С утра темно. Штукатуры, что в Старой Деревне кого-то убили, ограбили на один рубль и рубль пропили, с быстротой молнии уже осуждены и уже повешены. Они, впрочем, держали себя все время с крайним равнодушием. Вспомнился мне Иван-Хан: «Безразлично, в смысле результата».

Пожалуй, и у них, и у Хана и Выкреста, все одна – штукатурная психология.

А мужичонка мой – утопленник?

21-го ноября

Сегодня в половине десятого мне подали письмо. Я еще лежал в постели. Была такая темнота, что я должен был зажечь свечку.

Прочитал. Не понял сразу. Опять прочитал.

Вот оно что!

Письмо от Лебедева, старенького секретаря «Казанских Вестей». Я его знаю так же давно, как и Толмачевых, мужа и жену. Он – редактор, она – верная ему помощница. Немолодые, хлопотливые, милые работники. В сентябре оба приезжали в Петербург, по делам газеты своей, я их видел часто, помогал здесь кое в чем… Уж очень их затеснили. Жаловались они, конечно, и на время, и на провинцию… Жаловались, как всегда, но… я ничего не заметил.

Ничего! А Никанор Саввич пишет, что они оба, муж и жена, на прошлой неделе отравились. Из одного стакана. Я не знал, я пропустил… или о провинции даже и не пишут?

Письмо удивительно спокойнее, тихо пришибленное.

«…Дела шли все хуже… Просто невозможно было бороться… Не выдержали…»

Дела. Так. Отравились мои «честные» старички. А что, если б вместо «Рекорда» я отправился в Казань? Вот теперь, неделю тому назад? Да нет, вздор. Они были бы такие же, как и в сентябре. Просидел бы я у них вечер, они бы жаловались, совсем как всегда, – а ночью, может быть, отравились бы. Дела шли худо. Работать было невозможно.

Подкосились старички.

Меня это как-то не потрясло. Даже странно, точно я ждал; или я привык, что случается нежданное?

Думаю о них, впрочем. На душе тоска, но тоска эта и от темной оттепели. Не выношу оттепели.

Думаю и о себе. Моя жизнь идет сравнительно недурно. Я молод, одинок, денег мало, но хватает, потому что я невзыскателен. Я оставлен при университете, готовлюсь к магистерскому экзамену, занимаюсь работой, которую люблю… т. е. всегда любил. «Переворотные» годы (которые ничего не перевернули) – закрутили меня, схватили меня тогда, и я… впрочем, не надо, не надо этого вспоминать. Я не хочу, не люблю. Все прошло, все изменилось. Я так спокоен. Мирно занимаюсь делом. И почему это вдруг взбрели мне на ум самоубийцы? Сам не знаю. А уж к чему начнешь приглядываться – то само на тебя полезет. Вот теперь казанские старички… Причина – дела плохие. Причина – жакет новенький украли. Причина… что еще?